Вынашивалась книга, естественно, много лет, но поспела вовремя – к стопятидесятилетнему юбилею. Ещё прежде вышел перевод книги англичанина Доналда Рейфилда «Жизнь Антона Чехова», быстро разошедшийся у нас тремя тиражами. Неудивительно: всяческая «клюква» ныне в цене. А Рейфилд держится того всепобеждающего ныне на Западе учения, что человек – существо прежде всего сексуально озабоченное, а всякая там духовная культура – не более чем плод сублимации. Кто принимал участие в каких-либо учёных конференциях на Западе, помнит, с каким недоумением вздымаются брови собравшихся, если кто-нибудь из ареопага посягнёт на безоговорочный авторитет батюшки Фрейда. И бесполезно взывать к Роберту Музилю, например, считавшему фрейдизм болезнью, за терапию которой он себя выдаёт. Или к Набокову, также весьма язвительно прохаживавшемуся по «ведомству венского доктора». В ином ключе, чем у Рейфилда, биографии там теперь редко пишут. Не «Жизнь», а сенсационная, с коммерческим душком, история для гламурного «Каравана». Зато позитивистская оснастка, как всегда у мужей абендланда, на высоте: сносок и отсылок тут больше сотни в каждой главе.
Одна из них, глав, увидела свет (как «пилотный проект»?) несколько раньше: в примечательном сборнике «Четырежды Чехов», выпущенном эфемерным издательством «Запасной выход» к другому, печальному, юбилею классика – к столетию его кончины. Кроме Рейфилда поучаствовали ещё трое – Александр Чудаков, Андрей Битов и Игорь Клех (он же и составитель). Каждый выступил в своём роде. Известный литературовед Чудаков, стяжавший к тому времени неожиданную славу ещё и мемуариста, дал в своём очерке живописнейшую картину жизни Таганрога чеховских времён. Клех не без привычных претензий на изящество поупражнялся на тему «Как уходили кумиры».
А вот Битов провозгласил столь нашему брату родственное «Моё!». Так, с вызовом, и назвал свой опус: «Мой дедушка Чехов и прадедушка Пушкин». Увидев в зачинателе и завершителе золотого века русской литературы большое типологическое сходство. Тема, помнится, много и споро обсуждалась в отделе теории литературы в ИМЛИ 70-х годов (где, кстати, Битов был аспирантом, гримируя себя под Лёву Одоевцева из собственного романа). Тогда, правда, почти все спорщики сходились в том, что Чехов всё же, скорее, излёт великой традиции. Ныне Битов с этим выводом не согласен, и он, видимо, прав. Он даже настаивает на чуть ли не типологической идентичности двух гениев русской словесности. Начиная с астрологии, к которой Битов давно уже склонен (оба – Козы), и кончая редким-де в наших краях преодолением пусть и гениальной, но дикости. «Так вот что соединяет Пушкина и Чехова простым союзом «и»! Цивилизованность! Цивилизованные люди!»
Этой самой цивилизованностью Битов и объясняет особую, рекордную популярность Чехова на Западе. Хотя (вопрошение логики) почему тогда менее популярен Пушкин, остаётся без ответа…
Битову приходится искать личной связи с классиком через дедушку своего и прадедушку. Мне повезло больше.
Во-первых, я тоже Коза. Во-вторых, часть детства своего (с пяти до восьми почти лет) провёл в Таганроге. Собирал по осени икебану из красно-оранжевых листьев (японский след!) около домика, в котором он родился: его Полицейская улица была совсем недалеко от нашей Монастырской (ныне Александровской). Более того: когда умерла бабушка, отец был вынужден отдать меня на какое-то время в «детский сад санаторного типа». Не так давно я приметил в книжном магазине альбом «Таганрог» и обомлел. На глянцевой обложке издания красовалась фотография нашего приюта. С акацией под окном, около которого два года стояла моя кровать. Оказалось: лавка Чеховых, ныне филиал музея его имени. Город после войны лежал в руинах (весьма романтических, как нам казалось), и нас, беспризорных, сунули, ничего не объясняя, в уцелевший особняк. На заднем дворе, за кирпичной оградой, виднелось солидное здание – «его» гимназия, куда я пошёл в первый класс. Огромный портрет (в пенсне, с прищуром) в фойе, «его» парта на музейном постаменте в одном из соседних классов.
А. Кузичева, собравшая много свидетельств о том, как тосковал и мытарился юный Чехов в лавке, где вынужден был весь день «присматривать», готовя уроки, словно бы углубила спустя годы и мою собственную меланхолию тех далёких лет. Вымахавшая за эти годы акация свидетель: всё-таки детдом – это тоже плен. «Мы пленённые звери, голосим, как умеем», – писал почти ровесник Чехова Сологуб.
Вообще-то я всегда мало верил, по правде говоря, в память стен. Пока не вразумил меня случай в одном веймарском доме, в котором (за четыре года до Чехова) умер Ницше. Там теперь не только музей, но и приют германистов-стипендиатов со всего мира. Комнаты гостей дома находятся под самой крышей, этажом ниже – Sterbezimmer мыслителя-бунтаря. (Ich sterbe – были, как помнит и Клех, последние слова нашего классика.) Однажды ко мне подселили соседку – юную польскую аспирантку. Чуткой к старинным флюидам оказалась девушка: среди ночи стала вдруг оглашенно рычать и выть, то есть вести себя именно так, как скорбный главою Ницше под нами в последние годы жизни. Не мог не вспомнить я про ту таганрогскую чеховскую тоску, меня с ним связавшую.