Литература как опыт, или «Буржуазный читатель» как культурный герой - [28]

Шрифт
Интервал

Значение стихотворного размера и рифмы — выразительных средств, традиционно и безусловно отделявших поэзию от прозы, — до XIX века мало кто подвергал сомнению. Однако уже ранними романтиками эти формы перестают осознаваться как сущностно определяющие поэзию — скорее это самый привычный и самый заметный из многих возможных сигналов читателю: замедлиться, сосредоточиться, приложить внимание. В поэзии, утверждал А. В. Шлегель, «речевая последовательность приобретает ценность сама по себе», и метрическая форма лишь подчеркивает эту самоценность высказывания, напоминает о ней[146]. В напоминании отпадает нужда, если читатель и без него готов участвовать в производстве смысла-как-ценности, реагируя, например, на сложный интонационный или неожиданный ритмический контур, на неочевидный метафорический жест и т. д. С неожиданной даже для самой себя готовностью поэзия воспаряет «к более свободным, просторным и божественным небесам прозы (to the freer, vast, diviner heaven of prose)»[147]. Именно такими словами в 1850-х годах формулирует свою творческую задачу Уитмен, а параллельно с ним по другую сторону Атлантики с чудом поэтической прозы начинает экспериментировать Шарль Бодлер. «Этот навязчивый идеал (поэзии, свободной от метрики и рифмы. — Т. В.), — разъясняет он, — есть детище больших городов, переплетения бесчисленных связей, которые в них возникают»[148].

О «прозаизме» буржуазной эпохи говорено в целом сверх достаточного, и все же эвристический потенциал этой метафоры едва ли исследован всерьез. Замечательна в этом смысле книга Моретти «Буржуа», в которой «тайным протагонистом»[149], по признанию самого автора, является проза. Внутренняя связь прозаических форм с опытом «современности» обосновывается им следующим образом: стих предполагает повтор и симметрию, которые сами по себе коннотируют постоянство, — проза же ассоциируется с непостоянством и необратимостью перемен, линейной устремленностью вперед, что лучше отвечает природе нового социального опыта. К тому же проза — «не дар, а работа»[150], — вопреки видимости, она отнюдь не проще стиха, скорее наоборот. Усугубленная сложность прозаического текста в сочетании с «ускоренной нарративностью» дают общий эффект плебейской простоватости, и именно этот эффект (парадоксальный тем, что не отменяет сложность, а подразумевает ее, создает условия для овладения ею) Моретти считает характерным для буржуазного века в целом. О специфических возможностях и требованиях прозы в сходном ключе существенно раньше писал и Михаил Бахтин: строгая архитектоника стиха, упорядоченно-танцевальный шаг, предопределенный поэтическим размером, препятствуют выражению разноголосия, непредсказуемой контактности «социально-речевых миров»[151]. Впрочем, еще раньше Бахтина Бодлер (в заметках о поэзии Э. По) утверждал, что характерно современный интерес к «разнообразию тонов, нюансов речи» может быть реализован именно и только в прозе, а искусственность, эхообразность поэтического ритма оказывается тому «непреодолимым препятствием»[152]. Исключительно выразительно здесь то обстоятельство, что сам Бодлер, поэт, великолепно владеющий арсеналом традиционных поэтических форм, в пору зрелости полагает себе ориентиром идеал точности, а не красоты и гармонии. По меткому выражению Беньямина, поэт проникается нежеланием и даже боязнью «вызывать эхо — будь то в душе или в помещении. Он бывает резок, но никогда — звучен. Его речевая манера столь мало отличается от его опыта, как жест совершенного прелата — от его личности»[153].

Освобождаясь от метрического, заодно и от жанрового и от стилевого канона, поэтический язык стремится стать сверхчутким «щупальцем» смысла, а поэтическое произведение взывает к читателю о возможностях сотворчества в новом режиме, в отсутствие границ, отделяющих высокое от низкого и допустимое от недопустимого. Резкое повышение уровня интерпретационной свободы и ответственности за индивидуально производимый смысл делает стихотворение трудным — при его же почти вызывающей (например, лексической) простоте и обескураживающей бесформенности. Читатель стихов, от прозы внешне почти неотличимых, вступает во взаимодействие с текстом на свой страх и риск — говоря словами Мандельштама, он «приобщается к чистому действию словесных масс»[154] и в этом предельно близок поэту, тоже работающему с опытом и «лепетом» речи[155] почти наощупь.

Последовательность имен, фигурирующих далее в этой главе, — Вордсворт, По, Бодлер, Уитмен — выглядит как сильно разреженная пунктирная линия (поэты так непохожи друг на друга!), но вектор ее просматривается ясно: движение в «современность». Искусство поэзии открывается вызовам, исходящим от «буржуазного века», на уровне не только тематики, но и формы, и результат зачастую оказывается неожидан. Он проявляется то в демонстративном, граничащем с косноязычием «примитивизме» (Вордсворт), то в парадоксальных эффектах, «понижающих» поэтическую магию до набора площадных трюков (По), то в вызывающем сближении поэтического с анекдотизмом газетной заметки (Бодлер) или «грубым реализмом» плотской жизни, рыночного торга (Уитмен). Все четверо обращаются к тем из своих потенциальных читателей, кто готов забрать в скобки привычные навыки общения с лирическим искусством и начать читать их прозу как поэзию, каковой она и является. В финале «Песни о себе» Уитмен обращается к этому своему адресату с выразительной просьбой-вопросом: «Ты слушающий песню мою! Какую тайну ты хочешь доверить мне?»


Рекомендуем почитать
Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


«На дне» М. Горького

Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.


Словенская литература

Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.


«Сказание» инока Парфения в литературном контексте XIX века

«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.


Сто русских литераторов. Том третий

Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.


Феноменология текста: Игра и репрессия

В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.


Самоубийство как культурный институт

Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.


Языки современной поэзии

В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.


Другая история. «Периферийная» советская наука о древности

Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.