— Я? — удивился военфельдшер.
— Да. Про икону кто писал?
— А! — усмехнулся Рукин. — Вот ты что. Так то спьяна проговорился. А если б я хотел в чинах повыситься, так бы про книгу написал, про ту, которую ты, братец, у себя под матрасом прячешь. Вот и пошел бы ты чугунную дорогу строить!
Егор молчал. Рукин вздохнул и снова предложил:
— Пойдем, нальем.
— Подлец!
— Пойдем, пойдем! — словно не слышал Рукин. — Нальем, и сразу уходи. Тебя сегодня брать придут. Депеша из Восточных округов пришла. Уж и не знаю, что там натворил, но Два Баранка очень беспокоятся. Спросили у меня. «Не видел, — говорю, — вот, извольте наблюдать, четвертый день винтом хожу».
Рукин хотел было шагнуть вперед, но не удержался и привалился к стене.
— Да! — мрачно сказал военфельдшер. — Да, пью. Очень много. Всегда. Я боюсь! Всех боюсь. И всего. Растоптали меня. Удавили. А ты… Уходи. Хоть куда. И живи…
Рукин, держась за стену, добрел до лестницы и стал с трудом подниматься на второй этаж. Егор развернулся и вышел из дома. И, через двор, на улицу. Шел, как слепой. Дядя Игнат, дядя Игнат…
А что дядя Игнат?! Уже три года его нет. Сперва, как донесли, как бы пропал. Потом… Проворовались, сволочи, полковая казна — одни мыши, и выкуп в срок не выдали — абреки и прислали его голову. И все, вот так. Иди, Егор, иди, свинья не съест, свинья не человек. И вообще, кому ты нынче нужен?! Вон, посмотри, знамена кругом, музыка. И народ разрядился — гляди! И весь он, народ, весел, пьян. Еще бы — ровно двадцать лет тому назад он наконец—таки сверг ненавистное правление и на века провозгласил себе свободу, равенство и счастье. Лжецы из тунеядствующих сословий пытались было обмануть народ и повести его по ложному пути, но были тотчас же разоблачены и примерно наказаны. А далее… За двадцать лет всеобщего труда страна легко отринула многовековую отсталость; чугунные дороги и оптический телеграф пересекли ее от края до края, на смену тусклой лучине в дома пришел яркий газовый свет. Могучий паровой флот и два десятка доблестных конных армий успешно сдерживают наскоки бесчисленных врагов. Так, не далее как позавчера передовые разъезды войскового старшины Федосюка рассеяли две неприятельские дивизии и вышли к Западному океану. Вот это достойный подарок Отечеству к двадцатой годовщине!.. И ничего, никак не изменить. Быть может, если только сотня лет пройдет… А жизнь — короткая. Жар в голове, дыхание сбивается, строчки плывут перед глазами. Егор отвернулся от газеты, вывешенной в витрине ломбарда, наморщил лоб, потер его рукой…
И увидел в полутьме, на соломе, раскрытую ладонь. Другая рука, чуть поменьше, осторожно легла на нее и замерла.
— Ты добрый, — прошептала Лисавета, — и за это я подарю тебе… я подарю… себя. Ты не боишься?
Егор поспешно убрал руку со лба, осмотрелся. Стоявший рядом с ним подвыпивший приказчик вертел в руке червонец, что—то бормотал. А вот старуха с внучкой. Вот мастеровой. Вот мужик. Белошвейка… Толпа. Стоит, чего—то ждет. Тишина…
И вдруг раздалась музыка. По мостовой шагал военный духовой оркестр, вдоль строя бегали мальчишки. Кто—то крикнул:
— Ура!
И толпа подхватила:
— Ур—ра!
А Лисавета продолжала говорить:
— Убить меня хотели, да не вышло. Хоть пуля, хоть сабля — ничем не возьмешь. Вот разве что тело погубят, а душу… Душа боится только одиночества. И я подумала: к кому еще идти, как не к тебе? И вот… пришла.
Толпа стояла у стены, приветствуя оркестр… А Лисаветы рядом не было. Лишь ее голос… голос продолжал:
— Ты не ищи меня в толпе. Я здесь, в твоей душе. Прогонишь — я уйду, а если нет… Да ты не бойся! Разве я колдунья?
— А я и не боюсь, — сказал Егор.
— Тогда чего ты ждешь? Пойдем.
— Куда?
— Увидишь. И не пожалеешь. Ведь ты отныне — это я. Я — это ты. Пойдем?
— Пойдем.
И он пошел. Толпа… Нет, люди расступались перед ним. В глазах у каждого, если как следует всмотреться, едва—едва мерцала слабая надежда.