Оружейники дивились его упорству.
— Опять задумал какое-то чудачество!
— Воздушную балалайку выпиливает.
Савчук смахивал рукавом пот со лба и не отзывался.
Утром он принес своё изобретение инженеру: две металлические щечки, как ладони, обхватывали с двух сторон пулемётную мушку и предохраняли её от искривлений. Алексеенко расхохотался.
— Ну и голова у тебя, Савчук, как у Эдиссона! Тут, брат, не только рукавом, кулаком бей — не согнёшь!
Прибор приняли на вооружение, Савчук получил премию — фотоаппарат.
Чикладзе проснулся от стыда. Это было невероятно, но спать он не мог. Он даже закурил, хотя по обыкновению натощак курить воздерживался.
За окном, во тьме, качался фонарь, и смятая его тень ошарашенно ползала по потолку. По звуку бумажки комиссар определил, что ветер северный. Осенью он заклеил окно бумагой, в одном месте она отстала, в щелочку задувал ветер, и отставшая полоска жужжала, напоминая осеннюю муху. У Чикладзе выработалась бессознательная привычка: определять по тону жужжания силу и направление ветра. Если тонкое, визгливое — значит, ветер с севера (окно выходило прямо на север), если низкое, альтовое — задувало сбоку: с северо-запада или с северо-востока, молчала бумажка — значит, с юга. С юга дули благоприятные ветры. Бумажка исполняла роль метеорологической станции: ещё не выходя на улицу, комиссар приблизительно определял — можно летать в этот день или нет. И хотя в комнате от этого бывало прохладно, а топить приходилось самому, он не заклеивал щели.
Жужжало тонко и непрерывно, но Чикладзе поспешно начал одеваться. Он торопился на аэродром. Ветер мёл по полю неуютную снежную пыль. Подняв меховой воротник кожанки, комиссар приближался к аэродрому.
Месяц назад он ездил к шефам. Встретили его там приветливо и на заседании райкома попросили:
— На шахтах прорыв. Район недодаёт угля. Мы просим вас, как представителя Красной Армии, выступить на собрании и поделиться опытом своих достижений. Надо поднять дух шахтёров!
Чикладзе согласился. Но боевая программа зимней учёбы отрядом была не выполнена — мешала погода и расхлябанность в работе, комиссар же об этом говорить стеснялся. Глаза шахтеров горели требовательным, хозяйским любопытством.
— Товарищи, в Красной Армии прорывов быть не может!
Он отвлекал внимание слушателей от выполнения боевого плана, с лишними подробностями останавливаясь на безаварийности и быте авиации. Каждое его слово воспринималось как откровение — шахтёры были кровно связаны с отрядом. Чикладзе преследовал одну цель: так красочно и зажигательно рассказать о борьбе летчиков со стихией, чтоб каждый из слушателей, возвращаясь домой, подумал: «Вот как нужно драться за выполнение плана!..» Он хотел возбудить классовый стыд, тот самый, от которого он страдал теперь сам. Вина отчасти лежала и на его совести: выполняя приказ, он слишком усердно налёг на самообразование, переложив работу на неопытного секретаря ячейки. Это была ошибка. И хотя комиссар не потратил зря ни одной минуты, раньше всех в бригаде сдав экзамен на лётчика-наблюдателя, он все же считал себя виноватым.
Часовой у аэродромных ворот обдирал с шерсти сторожевой собаки намёрзшие льдышки. Чикладзе предъявил пропуск и повернул к метеорологической станции.
Вчера в отряд приехали представители шефов: старый шахтёр и мать лётчика Клинкова. Они прибыли прямо на аэродром. Тут же, в штабе, пришлось организовать летучее собрание. Старик сидел прямо, молодцевато, положив на колени большие руки с кривыми, неразгибающимися пальцами. Сухие его губы ни разу не шевельнулись до самого выступления. Все ожидали Хрусталёва, но командир отряда был занят на испытании прибывшего из школы молодого пилота. Старик потряс всех своей простотой.
— Я — инвалид. Работаю на лодочной станции. Мне шестьдесят четыре года. От работы в шахте был освобожден. Иду раз и слышу: прорыв!.. Кидаюсь до шахты. Я под землёй сорок лет рубав — не пускают. Стал ругаться — пустили. Полез я рубать. И мне, как инвалиду, было задание: в сутки отбивать угля тридцать вагонеток… А я даю — сто пятьдесят или сто шестьдесят… Простите, тут и закончу. Я не умею рассказувать, бо я инвалид…
Не сговариваясь, лётчики поднялись со скамей, и дикий, сердечный, неожиданный, ошарашивающий плеск ладоней ударил ливнем: из соседних комнат стали сбегаться мотористы. Хлопали седой голове, большим рукам с кривыми пальцами, дымной бороде и растроганному лицу шахтера. И старик заплакал… Он плакал от радости, от сознания собственной старости и ещё чего-то такого, что так приятно обволакивало сердце… Чикладзе сел, потом встал, опять сел и опять встал. Он решил сознаться.
— Вы слыхали?! А у нас план боевой подготовки выполнен лишь наполовину. Правда, вина тут отчасти падает и на плохую погоду… Но разве мы не могли летать при ветре двенадцать метров?.. Могли. Почему другие отряды могут?.. Смотрите, рабочие дерутся как черти. А вы?.. Разве это отношение к делу?.. Должен сообщить здесь одну печальную новость: только что обнаружено, что у нашего уважаемого инструктора товарища Голубчика новое достижение — мыши прогрызли шёлковые парашюты. Рабочий класс поручает ему охрану имущества, а он, видите ли…