Он закрыл лицо руками и поник головою на грудь. Ему казалось, что Христос, с рукою, простертою к упавшему старцу, смотрит с каким-то странным упреком… Вот он не нес на своих плечах ничего, а, однако, никому не протянул руки; он не быль измучен, а никого не поднял; над ним не висело никакой беды, а он памятовал только о себе одном… И вся его жизнь — все полстолетие труда и триумфов — показалась ему такой ничтожной, такой бесплодной, так задаром истраченной…
И нужен же был такой страшный факт, чтобы пробудить его от эгоистического сна!… И почему же он пробуждается от этого сна так поздно, так поздно? Он почувствовал отвращение к самому себе, к своей собственной душе. Вся его философия, опирающаяся на законе неизбежности, исключающем вину и заслугу, рухнула. Он чувствовал себя виновным.
Его разбирала охота выбросить в окно венки, поднесенный ему книги и драгоценные подарки. Он стремительно отгонял из памяти лиц, который теснились вокруг него в день его пятидесятилетнего юбилея.
— Почему, — повторял он, — почему в сегодняшний вечер, за моим собственным столом не сидит семья столяра и не читает книжку, которую я написал для них и которая несла бы им Христа?
Он чувствовал такое отвращение к себе, чувствовал себя таким виновным, что вся его прежняя жизнь казалась ему бесчестно растраченною. А начинать новую было уже поздно…
Перевел Вукол Лавров, 1897.