Вовка Крошкин, к примеру, ел почти каждый день одну и ту же завариху — муку, заваренную крутым кипятком, малость подсоленную, и радовался, что у мамки мука пока еще есть — она ее целый мешок выменяла в деревне, где родилась, на отцовские хромовые сапоги.
Разговоры о довоенных богатствах наших семей, конечно же, не шли каждый день, но, видать, в минуты крайние и отчаянные, со слов взрослых, возникали снова и снова, рисуя необыкновенно счастливые, хотя и весьма смутные картины.
По Вовкиным рассказам, до войны у них водились целых четыре пары сапог — по две пары у отца и старшего его брата Степы, который тоже учился у Анны Николаевны, так же как и мать Вовки и Степы — Анастасия Никитична, по-простому — тетя Настя.
Я бывал в Вовкином доме множество раз, тетя Настя встречала наше с Вовкой явление на пороге вытянутой, как пенал, комнаты всегда со словами радости, одобрения и даже восхищения, будто не сын явился после уроков со своим каким-то там приятелем, а солнце взошло!
— Мальчики! — говорила она нездоровым своим, каким-то затрудненным, тяжелым, но радостным голосом. — Наконец-то! А то я тут лежу-лежу, заждалась прямо!
— Мам! — говорил Вовка враз взрослеющим тоном. — Но я же без опоздания, сразу после уроков, что ты!
— А все равно, сынок! — говорила Анастасия Никитична. — Все равно! Долго-го как! Уж как долго!
Я знал по Вовкиным рассказам, что она сильно больна, у нее сердце надорвано, но я, дурашка, бывая в мамином госпитале, больными считал только тех, у кого руки нет, ноги нет, с костылем передвигается, а если кто на своих двоих — значит, выздоравливающий, он понравился и скоро ему опять на фронт. Что же касается больного сердца, то где оно? Как его увидеть? Нет, не думал я в пору своих младых лег, что сердце может болеть всерьез, и очень даже больно болеть. А Вовкина мама хоть и говорила нездоровым, затрудненным, одышливым голосом, но ведь все же ходила, готовила еду и даже работала ночным сторожем в железнодорожной поликлинике напротив их дома.
И никак я еще не мог понять, что в Вовкином доме хоть когда-то был достаток.
— Не-ет, ты не понимаешь, — говорил мне Вовка, — потому что очень ты городской.
— А ты деревенский? — обижался я.
— И я городской, но вот отец наш был деревенский, и он говорил: главное для мужика — сапоги. А тут хромовые, понимаешь! Дорогие! Две пары — для постоянной носки и на выход.
Вовка потом затихал, вздыхал, а я знал, что мать его, получив похоронку на отца, целый год с лишком крепилась, не продавала сапоги, хотя за них немало давали на рынке, а если в деревню поехать, так и вообще там целое богатство выменять можно.
Нескладно у Вовки получалось, но по правде. Только после того, как отца убили и похоронка пришла, разрешалось домашним сапоги продать, раньше нельзя, потому что плохая примета. А разве хорошая примета, когда есть стали получше только после отцовой похоронки? Разве справедливо?
Вовкиного отца убили год назад, с Анастасией Никитичной что-то тяжелое случилось после этого, она лежала в больнице, Вовка жил один, и к нему каждый день ходила Анна Николаевна. Шла из школы домой, по дороге заходила к Вовке, заглядывала, он рассказывал, в кастрюли, иногда варила суп из того, что в доме найдет, наказывала Вовке отоварить карточки, приносила в сумочке стылую картошку со свеклой да изредка морковь и вместе с Вовкой иногда даже обедала, чтоб ему не так одиноко себя чувствовать.
Когда дружбан рассказал мне про то, что учительница ему суп варила и даже ела с ним из одной чашки — есть такой деревенский обычай, — а я то ли восхитился, то ли содрогнулся, — все-таки это не так просто, мне казалось, хлебать со своей учительницей из одной посудины, да и вообще, — он усмехнулся как-то самоуверенно, пожал тощими плечиками и произнес:
— Дак ведь она мамкина крёсна!
Снова услышал я это удивительное, неправильно произносимое, но теперь известное и отчего-то теплое словцо, улыбнулся ему, как знакомому, хоть и недавнему, а симпатичному, ну и заметил Вовке, что и моей тетке наша знаменитая учительница тоже крёсна.
— Ха! — не удивился дружбан. — Да у нее тут пол-народа то крестники, то ученики. — И обвел ладошкой перед собой, обозначая район, к школе прилежащий, а может, и весь город. — Мамка — ее крестница, Степан — ученик, да и я тоже, не видишь, что ли? — усмехнулся он.
В тот момент стукнули в дверь, и на пороге явилась с кирзовой сумкой через плечо почтальонка. Лицом она была некрасива, бледна, с черными полукружьями под глазами, но бесцветные губы растянуты в улыбке.
— От Степы! — крикнула она Крошкину, протягивая фронтовой треугольничек, конвертов ведь тогда не хватало, и солдаты отправляли свои письма, просто сложив их уголком да подоткнув края внутрь.
— Вот и Рита, — кивнул на нее мой всезнающий дружбан, — тоже ученица.
— Анны Николаевны? — переспросила почтальонка.
— Ну да, — без всяких эмоций ответил Вовка, разворачивая треугольник и уже забыв, о чем говорил.
— Да мы тут все, — сказала Рита, — ее цыплята. — И рассмеялась. И повторила Вовкино: — Полнарода.
Я-то это выражение — полнарода — запомнил, потому что оно мне понравилось, но Крошкин, похоже, всему этому, скороговоркой произнесенному разговору, значения вовсе никакого не придавал, его больше рассуждения о сапогах занимали.