Конский Левушка - [2]
Мучительный спуск едва не закончился для него катастрофой. Узкая деревянная лестница дома была покрыта ковровой дорожкой. Рубинштейн побежал по ступенькам, не держась за перила, как это привык делать в России, и едва не поскользнулся.
От велосипедиста, скрывшегося за поворотом, остался только отчетливый след, выдавленный узкими шинами на пыльной обочине. Никаких подков, никаких светло-зеленых сенных кучек. Но запах лошадей, отчетливый, неумолимый, все так же строго графично держал факт недавнего присутствия животных, удлиненный, словно вытянутый в обе стороны открытого шоссе, факт. Городок (деревенька) был по-прежнему чист. Куры удивленно посмотрели на Льва, когда он громко сплюнул на мостовую. Слюна пропиталась пылью, поблекла. Куры оказались обычны, малы. Но пейзажи, вдруг открывшиеся между домами, брейгелевские пейзажи с полями, редкими группами круглых деревьев на пригорках, едва еще только тронутых весной, другими деревьями, высокими и узкими, ждущей пашней, бело-красными домишками на холме и другого, темно-зеленого цвета полями дальше, с торчащей вбок кирхой наверху… Виды вдруг захватили Рубинштейна. Забывая о лошадях, он вышел за бельгийские дома. Было приятно идти по недавно разрыхленной земле в черных блестящих концертных ботинках отца, которые тот дал Лёве для путешествия. «Я надеваю их только в консерваторию, – сказал у автобуса отец. – У них очень тонкие подошвы, смотри не сотри». Мягкая, только-только подсыхающая пашня, расшнурованная полнокровными весенними червяками, переливающимися, надувающимися из кома в ком, из поры в пору, папа, прости, ботинки потом будут вымыты чисто-чисто, вытерты насухо и намазаны снова в белый-белый концертный блеск черным-черным вагнеровским кремом… Невиданные фламандские растения окружили Рубинштейна, когда он пересек поле и углубился в небольшую рощу. Крупные лепестки диких розовых кустов и царапающие ветки готовых вот-вот брызнуть весной строгих синевато-коричневатых деревьев встретили его жадно в касаниях лица, шеи, ладоней, всего открытого, незащищенного, не прикрытого одеждой, принадлежащего ему как человеку. Низкое растение, еще не расцветшее, с маленькими узкими зелеными лодочками, с тонкими уздечками, с твердыми упругими коричневатыми шариками еще не-плодов вдруг предстало перед ним посреди чащи. «Доменик…» – мелькнуло в сознании и исчезло. Уже царапал, отвлекая, соседний куст, жгучий, взбрызгивающий фонтаном из-под земли, поджигая другие картинки – порнографический фильм, который смотрел, заперевшись в кабинке салона на Пляс де Лизер. Загорелись ярко перед глазами крупные планы органов, работающих беспощадно. Красные влажные блестящие синие движущиеся неутомимо жадно вечно, орган во имя органа, орган в орган… Лёва оступился, по краям ямки пробивалась молодая зеленая трава. Весна, тугая просыпающаяся, беспощадная, требовала. «Господи, – мелькнуло в голове, – почему Ты не остановишь меня… Как я слаб». Он стал расстегивать пуговицы на ширинке, царапая сладко воображение. Вот она, шоколадная, присаживается в одних чулках, мягко опускается на незагорелые ягодицы, соприкасаясь… Шорох и хруст заставили его вздрогнуть, он в ужасе обернулся, мучительно быстро застегивая, едва не защемляя зипером крайнюю плоть, и увидел… коня. Высокий узкогрудый, как бы на двух передних ногах, задние были скрыты в листве, конь возвышался надо Львом и укоризненно (но спокойно, спокойно) смотрел сверху вниз. «Лицо» коня выглядело усталым, как будто он уже ждал довольно долго и теперь мог наконец свободно вздохнуть, сказать что-то очень и очень важное для Рубинштейна. Но конь, опровергая рефлексии Льва, вдруг безучастно отвернулся и пошел, медленно напрягая и треская ветви своим тяжелым и высоким телом, так бесстрастно массивно проскальзывающим в листве. Лёва увидел мелькнувшее клеймо на границе, где рыжина шерсти бледнела, опускаясь под живот, проступая толстой надувшейся веной. Мгновение, пока двигался конь, Льву казалось, что он сходит с ума, но потом, когда конь, шумно напрягая и отпуская листву, ушел, к молодому человеку вернулось самообладание. «Он просто стоял среди кустов, когда я набрел на это место».
Вечером с Элоизой он сказал всего несколько вежливых фраз по-английски, они ужинали под низким абажуром, сидя на неудобных высоких стульях. Потом молча пили кофе, непроизвольно прислушиваясь к стуку чашечек, опускаемых на блюдца.
– Тебе здесь не нравится, – сказала вдруг Элоиза по-русски, нарушая уговор.
Лёва вздрогнул. При встрече в Брюсселе она просила простить ей эту маленькую причуду, не разговаривать с ним на родном языке до тех пор, пока она сама не будет к этому готова, ведь травма произошла из-за языка, последние слова в России были сказаны по-русски. И это сделала ее родная сестра, мать Лёвы, учительница русского языка, обвинившая ее в том, что двадцать лет назад, когда Лёвушка был еще ребенком, она, Элоиза (а по-русски Лиза), будто бы играла с ним слишком чувственно, она, Элоиза, у которой не могло быть детей, и только это и было причиной той нестерпимой нежности и тех католических поцелуев (так сказала она ему тогда, при встрече в Брюсселе), тех слез, растравляющих самое дорогое, бесценное, ту рану, выжженное Богом клеймо причастности к кресту… Так говорила она по-английски, судорожно глотая слова, но он, Лев, может разговаривать с ней по-русски, ей это не будет больно, потому что она отделяет его от его матери, и дня через два, через три она и сама, в конце концов все это было двадцать лет назад и она, Элоиза, первая написала письмо его матери, искреннее, исполненное слез между сестрами письмо, первое письмо, из которого возникла потом эта запоздалая переписка, эта возвращающаяся связь… Она заплакала тогда, при встрече в Брюсселе, когда он стоял с чемоданами, и он поставил их на желтый тротуар, чтобы обнять ее, знакомое ему только по фотографиям старое существо, обнять за плечи сочувственно, вежливо и все же почти по-сыновьи. «Ну что вы, тетя Лиза», – сказал он тогда, шумно смущаясь. «Ноу, ноу, нафинг», – ответила сквозь слезы она. Потом поставили чемоданы в багажник маленького «пежо», и она, Элоиза, поехала на работу, оставляя его, Лёву, до вечера в городе с проездной картой за триста бельгийских франков на десять поездок и с планом транспорта, расходящегося во все стороны от железнодорожного вокзала, на который он, Лёва, прибыл. «Собор Сан-Мишель, – объяснила она напоследок по-английски, – это вот так, а потом так, а потом так и еще немного так. А вот парк, а вот музей. А в десять (сегодня, к сожалению, я так поздно заканчиваю) снова здесь, на этом же месте». Медная проволока английских слов, которую он проглотил, иногда перекусывая русскими междометиями – гм, гм, понятно, хм. Отправившись на поиски собора и музея, он набрел на видеосалон. «Сто фильмов за десять минут и всего за сто франков», – была надпись по-французски. Все это пронеслось в одно мгновение, сейчас, мгновение вздрагивания, когда его слуха коснулись звуки родной речи, слова, сказанные Элоизой.
«Знаешь, в чем-то я подобна тебе. Так же, как и ты, я держу руки и ноги, когда сижу. Так же, как и ты, дышу. Так же, как и ты, я усмехаюсь, когда мне подают какой-то странный знак или начинают впаривать...».
«Он зашел в Мак’Доналдс и взял себе гамбургер, испытывая странное наслаждение от того, какое здесь все бездарное, серое и грязное только слегка. Он вдруг представил себя котом, обычным котом, который жил и будет жить здесь годами, иногда находя по углам или слизывая с пола раздавленные остатки еды.».
«А те-то были не дураки и знали, что если расскажут, как они летают, то им крышка. Потому как никто никому никогда не должен рассказывать своих снов. И они, хоть и пьяны были в дым, эти профессора, а все равно защита у них работала. А иначе как они могли бы стать профессорами-то без защиты?».
«Музыка была классическая, добросовестная, чистая, слегка грустная, но чистая, классическая. Он попытался вспомнить имя композитора и не смог, это было и мучительно, и сладостно одновременно, словно с усилием, которому он подвергал свою память, музыка проникала еще и еще, на глубину, к тому затрудненному наслаждению, которое, может быть, в силу своей затрудненности только и является истинным. Но не смог.».
«Не зная, кто он, он обычно избегал, он думал, что спасение в предметах, и иногда, когда не видел никто, он останавливался, овеществляясь, шепча: „Как предметы, как коробки, как корабли…“».
«Признаться, меня давно мучили все эти тайные вопросы жизни души, что для делового человека, наверное, покажется достаточно смешно и нелепо. Запутываясь, однако, все более и более и в своей судьбе, я стал раздумывать об этом все чаще.».
Это не книжка – записи из личного дневника. Точнее только те, у которых стоит пометка «Рим». То есть они написаны в Риме и чаще всего они о Риме. На протяжении лет эти заметки о погоде, бытовые сценки, цитаты из трудов, с которыми я провожу время, были доступны только моим друзьям онлайн. Но благодаря их вниманию, увидела свет книга «Моя Италия». Так я решила издать и эти тексты: быть может, кому-то покажется занятным побывать «за кулисами» бестселлера.
Роман «Post Scriptum», это два параллельно идущих повествования. Французский телеоператор Вивьен Остфаллер, потерявший вкус к жизни из-за смерти жены, по заданию редакции, отправляется в Москву, 19 августа 1991 года, чтобы снять события, происходящие в Советском Союзе. Русский промышленник, Антон Андреевич Смыковский, осенью 1900 года, начинает свой долгий путь от успешного основателя завода фарфора, до сумасшедшего в лечебнице для бездомных. Теряя семью, лучшего друга, нажитое состояние и даже собственное имя. Что может их объединять? И какую тайну откроют читатели вместе с Вивьеном на последних страницах романа. Роман написан в соавторстве французского и русского писателей, Марианны Рябман и Жоффруа Вирио.
Об Алексее Константиновиче Толстом написано немало. И если современные ему критики были довольно скупы, то позже историки писали о нем много и интересно. В этот фонд небольшая книга Натальи Колосовой вносит свой вклад. Книгу можно назвать научно-популярной не только потому, что она популярно излагает уже добытые готовые научные истины, но и потому, что сама такие истины открывает, рассматривает мировоззренческие основы, на которых вырастает творчество писателя. И еще одно: книга вводит в широкий научный оборот новые сведения.
«Кто лучше знает тебя: приложение в смартфоне или ты сама?» Анна так сильно сомневается в себе, а заодно и в своем бойфренде — хотя тот уже решился сделать ей предложение! — что предпочитает переложить ответственность за свою жизнь на электронную сваху «Кисмет», обещающую подбор идеальной пары. И с этого момента все идет наперекосяк…
Кабачек О.Л. «Топос и хронос бессознательного: новые открытия». Научно-популярное издание. Продолжение книги «Топос и хронос бессознательного: междисциплинарное исследование». Книга об искусстве и о бессознательном: одно изучается через другое. По-новому описана структура бессознательного и его феномены. Издание будет интересно психологам, психотерапевтам, психиатрам, филологам и всем, интересующимся проблемами бессознательного и художественной литературой. Автор – кандидат психологических наук, лауреат международных литературных конкурсов.
В романе автор изобразил начало нового века с его сплетением событий, смыслов, мировоззрений и с утверждением новых порядков, противных человеческой натуре. Всесильный и переменчивый океан становится частью судеб людей и олицетворяет беспощадную и в то же время живительную стихию, перед которой рассыпаются амбиции человечества, словно песчаные замки, – стихию, которая служит напоминанием о подлинной природе вещей и происхождении человека. Древние легенды непокорных племен оживают на страницах книги, и мы видим, куда ведет путь сопротивления, а куда – всеобщий страх. Вне зависимости от того, в какой стране находятся герои, каждый из них должен сделать свой собственный выбор в условиях, когда реальность искажена, а истина сокрыта, – но при этом везде они встречают людей сильных духом и готовых прийти на помощь в час нужды. Главный герой, врач и вечный искатель, дерзает побороть неизлечимую болезнь – во имя любви.
«Легкая, я научу тебя любить ветер, а сама исчезну как дым. Ты дашь мне деньги, а я их потрачу, а ты дашь еще. А я все буду курить и болтать ногой – кач, кач… Слушай, вот однажды был ветер, и он разносил семена желаний…».
«Вагон качало. Длинная светящаяся гирлянда поезда проходила туннель. Если бы земля была прозрачна, то можно было бы видеть светящиеся метрополитенные нити. Но он был не снаружи, а внутри. Так странно смотреть через вагоны – они яркие, блестящие и полупустые, – смотреть и видеть, как изгибается тело поезда. Светящиеся бессмысленные бусины, и ты в одной из них.».
«Захотелось жить легко, крутить педали беспечного велосипеда, купаться, загорать, распластавшись под солнцем магическим крестом, изредка приподнимая голову и поглядывая, как пляжницы играют в волейбол. Вот одна подпрыгнула и, изогнувшись, звонко ударила по мячу, а другая присела, отбивая, и не удержавшись, упала всей попой на песок. Но до лета было еще далеко.».
«Так он и лежал в одном ботинке на кровати, так он и кричал: „Не хочу больше здесь жить! Лежать не хочу, стоять, сидеть! Есть не хочу! Работать-то уж и тем более! В гости не хочу ходить! Надоело все, оскомину набило! Одно и то же, одно и то же…“ А ему надо было всего-то навсего надеть второй носок и поверх свой старый ботинок и отправиться в гости к Пуринштейну, чтобы продолжить разговор о структуре, о том, как вставляться в структуру, как находить в ней пустые места и незаметно прорастать оттуда кристаллами, транслирующими порядок своей и только своей индивидуальности.».