Коала - [12]

Шрифт
Интервал


Так проходили наши воскресенья, совместные дни нашего детства, — я бродил по воспоминаниям, как по аллеям сада. Картины всплывали и растворялись, сменяясь другими, пестрый, иногда щемящий сердце хоровод, живой и вроде бы отчетливый во всех подробностях. Однако я не мог отделаться от чувства, что картины эти угодливо подлаживаются к моей памяти, что мои страх, боль и стыд сами выбирают на прилавке воспоминаний только то, что им по вкусу. Не замечая остального. Я пытался припомнить, какие чувства вызывали во мне те или иные образы прошлого прежде, до его смерти, — но тщетно. Эти мои воспоминания казались мне иной раз просто набором ностальгических консервов. Вот мы по субботам гоняем на великах в заброшенной литейной, и я обмираю от странного чувства чуждости и свободы, будто это не я вовсе, а другой мальчишка в другом городе. Или воскресенья на реке, с его друзьями, в компанию которых я принят, как я с ними ныряю с моста, гордясь тем, что я уже такой большой, сильный и смелый. Его в этих воспоминаниях почему-то нет, главным героем был я, мои ощущения, моя радость, мой голос задавали тон всему сценарию, а он оставался где-то на вторых ролях, отдаленным голосом, тенью, смутной фигурой, случайной и расплывчатой. Но в те-то, реально прожитые дни, прежде чем они стали воспоминаниями, я воспринимал его во всей явности. Не все же он оставался таким одинаковым. То молчал, то шутил, то внимательно слушал, потом снова отворачивался. Все эти перемены почему-то стерлись, память сравняла их в один образ, однообразный и плоский. Или он еще при жизни обрел в моих воспоминаниях столь призрачный облик? Я не в силах был мысленно воскресить прежние свои чувства и подумать о нем, как если бы он был еще жив. Гордился ли я им? Или посмеивался, снисходительно сочувствуя? Он был особенный, это я помнил, но особенный чем? Что-то сомкнулось внутри меня после его смерти, захлопнулись створки, спалились мосты. С каждым усилием памяти он уходил все дальше, обволакиваясь неумолимо сгущающейся мглой. Казалось, еще немного, и я утрачу его навсегда, не сохранив ни единого достоверного воспоминания, и одновременно во мне росла нежность, потребность — новая, никогда доселе не испытанная — обнять брата, прижать его к себе. Телесность, вот чего мне недоставало, мы никогда не соприкасались, как я запросто соприкасался с другими. Ни разу я не хлопнул его по плечу, не дал в шутку подзатыльник, никогда не обнимал, а тем паче не целовал при встрече, нет, я не припомню даже рукопожатия. Для прикосновений нам недоставало мужественности, так я для себя это объяснил, только это чушь, поцеловать можно даже умирающего. Хотя, может, как раз в этом все дело. Мне стало чудиться, что брат с давних пор оставался в моих глазах мертвецом, а то и мертвяком, вроде оборотня, человеком, истлевающим заживо и худо-бедно пытающимся скрыть свое гниение. Память воскресила и отвращение, я снова увидел язвы, которые однажды на нем приметил — это было на террасе в летнем ресторанчике, вот тогда я и углядел под брючинами на голых щиколотках эти круглые, с монету величиной, гнойники, последствия героина, — хотя он уже много лет был в завязке, — и меня охватил ужас, я вдруг понял, что он болен, неизлечимо болен, что он у всех нас на глазах разлагается заживо, а мы только смотрим и ничего не можем поделать. И тут же спросил себя, не была ли его мания чистоплотности, все эти одеколоны и дезодоранты, только способом заглушить запах гниения, как прячутся в облаках парфюма сифилитики, лишь бы перекрыть исходящее от них зловоние. Собственный брат был противен мне, омерзение боролось во мне с жалостью, с состраданием, как к распятому, уже мертвому Христу на полотне Гольбейна, где на первом плане израненные ноги замученного и эти ступни с огромными ногтями. Я силился отогнать от себя эти картины, но тщетно, они не исчезали, и я, не в силах избавиться от наваждения, кинулся к окну, распахнул его и со своего четвертого этажа стал глядеть вниз, на распластанную под домом автостоянку, где мой сосед как раз мыл машину и озабоченно поднял глаза: кто это там с белым лицом высовывается из окна и хватает ртом воздух.

Нет, воспоминания мои не были свидетельствами, — только самооправданиями, либо горькими, либо приторно-лживыми. А посему утратили всякую ценность. Если я и вправду хотел знать, что помешало брату жить дальше, надо было искать другие пути. Конечно, можно было обратиться к друзьям, к родственникам, только вряд ли и они припомнят что-либо, кроме примечательных случаев, эпизодов, где брат предстает в выгодном свете, — короче, историй, которые, ничего не прояснив в роковом событии, тоже будут всего лишь лживыми, приукрашенными свидетельствами, тщательно подготовленными рассказами, для пущего эффекта чуть заостренными в нужных местах, в целом же законченно-гладкими. Не сочтя возможным предположить, что кто-то сумел быть до конца честным перед собой, я, однако, никому не бросил упрека. Бремя такой вины норовит скинуть с себя каждый, ведь надо же как-то жить дальше.


О брате теперь станут вспоминать только такие истории, которые будут уличать его в том, что он сам в ответе за содеянное, доказывая, что смерть явилась следствием превратности его мышления, ошибочного отношения к жизни. Только вот нет ли подмены, некоего подлога в подобных доказательствах? Утверждая, что он потерпел жизненный крах, в его биографии, конечно же, не найдут ничего, что свидетельствует об обратном, что говорит об успехе. Однако же брат, надо полагать, все-таки руководствовался какими-то соображениями, сочтя возможным дожить до сорока пяти лет. Вряд ли следует считать эти соображения ошибочными только на том основании, что на шестьдесят, семьдесят, восемьдесят лет жизни их оказалось недостаточно. Ведь если кто жил по общепринятым меркам жизнью успешного человека, преумножал имущество, плодил потомство, а как стукнуло шестьдесят, вдруг скоропостижно умер от инфаркта, в правильности его образа жизни вряд ли кто станет сомневаться. Между тем, этот успешный покойник мертв точно так же, он ничуть не живее моего брата. Причем как раз таких правильных, ответственных, сознательных, живущих по всем прописям своей эпохи современников забывают скорее всего. Расхожие добродетели, по которым строил свою жизнь и я, — как то: усердие, целеустремленность, рвение, — отнюдь не уберегают нас от неизбежного. Мне, конечно, возразят: от такого умершего, дескать, останутся его свершения, его дела сохранятся в памяти потомков, — однако, стоит взглянуть на мир, подобными свершениями возведенный, и не слишком-то много находишь доводов в пользу целеустремленности и усердия, — призадумавшись об этом, я вынужден был признать, что мир наш, не исключено, был бы куда благополучней, сыщись в нем побольше людей, согласных жить по тем же, что и брат, принципам. Людей, которые бы тихо-мирно, чуток под кайфом, переводили время, довольствуясь насущно необходимым и ограничиваясь имуществом, опись коего уместилась бы на полутора страницах, а распределение между друзьями заняло чуть больше часа.


Еще от автора Лукас Бэрфус
Антология современной швейцарской драматургии

В антологии представлены современные швейцарские авторы, пишущие на немецком, французском, итальянском и ретороманском языках, а также диалектах. Темы пьес, равно актуальные в России и Швейцарии, чрезвычайно разнообразны: от перипетий детско-юношеского футбола («Бей-беги») до всемирного экономического кризиса («Конец денег») и вечных вопросов веры и доверия («Автобус»). Различны и жанры: от документального театра («Неофобия») до пьес, действие которых происходит в виртуальном пространстве («Йоко-ни»).


Безбилетник

Тема этого романа выход за рамки разлинованного мира. Мужчина идёт вслед незнакомой девушке, и с этого момента его поведение становится необъяснимым для трезвого взгляда со стороны. Он идёт по городу за девушкой, понимая, что уже одним этим совершает «преступление против личности». «Даже если женщина не замечала преследования, оно оставалось предосудительным, навязчивым, Филип должен был как можно скорее при первой возможности дать ей знать о себе». В пылу преследования он не забирает своего ребёнка у няни-надомницы, он едет на электричке без билета и попадается контролёру, он готов дать контролёру в морду, но выскакивает на ходу из вагона, теряя при этом ботинок.


Сто дней

Молодой швейцарец Давид Холь приезжает в африканскую страну Руанду, чтобы вместе со своими соотечественниками помочь местным жителям строить школы, больницы, прокладывать дороги, разводить леса, словом, сделать их жизнь более цивилизованной. В скором времени между ним и молодой африканкой Агатой возникает пылкий роман. В апреле 1994 года в Руанде обостряется вражда между жителями страны. Одна народность начинает истреблять другую. Коллеги Холя спешат покинуть страну. В кромешном аду, который длится сто дней, Давид остается один…


Сексуальные неврозы наших родителей

Это история Доры. Доры, у которой немножко «не все дома», которая, может, и не является красавицей, однако способна очаровать каждого, кто имеет с ней дело, которая долгое время была смирным ребенком, но которая в один прекрасный момент со всей своей невинностью бросается в омут «взрослой» жизни. Жестокой проверке подвергаются моральные устои семьи, внутренний закон всех, кто так долго составлял окружение Доры, был единственным ее миром.


Рекомендуем почитать
Возвращение Иржи Скалы

Без аннотации.Вашему вниманию предлагается произведение Богумира Полаха "Возвращение Иржи Скалы".


Слушается дело о человеке

Аннотации в книге нет.В романе изображаются бездушная бюрократическая машина, мздоимство, круговая порука, казарменная муштра, господствующие в магистрате некоего западногерманского города. В герое этой книги — Мартине Брунере — нет ничего героического. Скромный чиновник, он мечтает о немногом: в меру своих сил помогать горожанам, которые обращаются в магистрат, по возможности, в доступных ему наискромнейших масштабах, устранять зло и делать хотя бы крошечные добрые дела, а в свободное от службы время жить спокойной и тихой семейной жизнью.


Хрупкие плечи

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Ты, я и другие

В каждом доме есть свой скелет в шкафу… Стоит лишь чуть приоткрыть дверцу, и семейные тайны, которые до сих пор оставались в тени, во всей их безжалостной неприглядности проступают на свет, и тогда меняется буквально все…Близкие люди становятся врагами, а их существование превращается в поединок амбиций, войну обвинений и упреков.…Узнав об измене мужа, Бет даже не предполагала, что это далеко не последнее шокирующее открытие, которое ей предстоит после двадцати пяти лет совместной жизни. Сумеет ли она теперь думать о будущем, если прошлое приходится непрерывно «переписывать»? Но и Адам, неверный муж, похоже, совсем не рад «свободе» и не представляет, как именно ею воспользоваться…И что с этим делать Мэг, их дочери, которая старается поддерживать мать, но не готова окончательно оттолкнуть отца?..


Мамино дерево

Из сборника Современная норвежская новелла.


Свет Азии

«Эдвинъ Арнольдъ, въ своей поэме «Светъ Азии», переводъ которой мы предлагаемъ теперь вниманию читателя, даетъ описание жизни и характера основателя буддизма индийскаго царевича Сиддартхи и очеркъ его учения, излагая ихъ отъ имени предполагаемаго поклонника Будды, строго придерживающагося преданий, завещенныхъ предками. Легенды о Будде, въ той традиционной форме, которая сохраняется людьми древняго буддийскаго благочестия, и предания, содержащияся въ книгахъ буддийскага священнаго писания, составляютъ такимъ образомъ ту основу, на которой построена поэма…»Произведение дается в дореформенном алфавите.


Великий страх в горах

Действие романа Шарля Фердинанда Рамю (1878–1947) — крупнейшего писателя франкоязычной Швейцарии XX века — разворачивается на ограниченном пространстве вокруг горной деревни в кантоне Вале в высоких Альпах. Шаг за шагом приближается этот мир к своей гибели. Вина и рок действуют здесь, как в античной трагедии.


Литературная память Швейцарии. Прошлое и настоящее

В книге собраны эссе швейцарского литературоведа Петера фон Матта, представляющие путь, в первую очередь, немецкоязычной литературы альпийской страны в контексте истории. Отдельные статьи посвящены писателям Швейцарии — от Иеремии Готхельфа и Готфрида Келлера, Иоганна Каспара Лафатера и Роберта Вальзера до Фридриха Дюрренматта и Макса Фриша, Адельхайд Дюванель и Отто Ф. Вальтера.


Всяческие истории, или черт знает что

В книге собраны повести и рассказы классика швейцарской литературы Иеремии Готхельфа (1797–1854). В своем творчестве Готхельф касается проблем современной ему Швейцарии и Европы и разоблачает пороки общества. Его произведения пронизаны мифологией, народными преданиями и религиозной мистикой, а зло нередко бывает наказано через божественное вмешательство. Впервые на русском.


Под шляпой моей матери

В каждом из коротких рассказов швейцарской писательницы Адельхайд Дюванель (1936–1996) за уникальностью авторской интонации угадывается целый космос, где живут ее странные персонажи — с их трагическими, комичными, простыми и удивительными историями. Впервые на русском языке.