Застегнув куртку, я вынул все, что было в карманах, и выложил на стол, запорошив его табачной пылью. Звякнув, раскатилась в разные стороны мелочь. Я думал о Косте, и он заслонял и отодвигал от меня Олю. Ее утро казалось мне зябким, безрадостно молчаливым, обокраденным мной. Но в то же время я возвращал к себе Олю, чтобы не так остро чувствовать Костю, который никак не ждал, что увидит меня таким. А вот я незаслуженно почему-то был окружен добротой. Ведь это правда, что я потерял вчера и эти листки, и свой билет, но вот все невероятным чудом вернулось, лежит передо мной. Ордынка, наверное, какое-нибудь маленькое кубанское село, крохотная станция или разъезд. Иначе как можно найти человека без всякого адреса? Темрюк. Ордынка. Спросить какого-то Прохора. Ничего больше. А кто такой этот Прохор? Чтобы найти Настю, надо спросить Прохора.
Я запер номер, попросил у дежурной телефонную книгу и посмотрел адрес Костиного института.
Улица шваркнула мне в лицо все, что могла: пестроту, грохотание, гарь и запыленную зелень деревьев. Небо снова было вялое, дымное и уже становилось белым и мутным от зноя. Солнце как будто и не садилось, и теперь, поедая тень, беззвучно взрывалось и слепило желтизной, продираясь сквозь ветки, заливая крыши, взявшись растапливать асфальт, крашеное железо машин, и без того перекаленные стекла домов, замки портфелей и сумочек. И рельсы уже словно потекли, не выдержав. От беспощадного и прямого света город делался плоским, раскрытым. Воздух, наполняясь выхлопами, испарениями, напитываясь жаром, был густ и душен и, казалось, не опускался на землю с вышины, а выползал из асфальтовых нор, нагретый и ядовитый заранее, и тяжело тек по улицам, образуя в конце их испепеленное марево, надвигавшееся, берущее город в свинцовое кольцо, уже застилающее по сторонам весь матовый купол неба.
Я перешел на теневую сторону, увидел кондитерскую и взял чашку кофе. Было уже одиннадцать. Неизвестно отчего у меня вдруг возникло чувство, что я опаздываю, что время таит в себе какую-то опасность.
Ну что за скверная, что за ущербная русская привычка вытворять неизвестно что, а после этого скорбно, почти безнадежно выслушивать свою стонущую душу, которая и верно же мечется, но по заслугам ведь! Нет ли тут опасного изъяна, начисто иссушающего волю, приводящего не столько к поступкам, сколько к порывам самым безудержным? И пока душа скорбит о себе, где-то уже снова копится темная сила, как отмщение самому себе за добровольное унижение, за рабскую покорность глаз. И эта цепь замыкается снова. Раскаяние бесконечно. Тупик непреодолим, и нет ни секунды расслабленности, тишины, покоя… Непонятная тревога не покидала меня.
Я выскочил из троллейбуса и как можно скорей пошел по улице, засаженной тонкими деревцами, стволы которых были выкрашены известью, сверкавшей обманчивой белизной. Свернув вправо, как мне и сказали, я поднял голову, прочел табличку и убедился, что это как раз тот самый дом, который и был мне нужен.
Поднявшись на второй этаж, я тут же заметил расхаживающего по площадке Глеба Степанова. Он тоже увидел меня и вскинул руки.
— О! Ну, батенька, вот, оказывается, какой вы обманщик и коварный человек! — Его лицо приветливо сияло. — Обвели меня вокруг пальца. А-ай-ай, как я попался! Ну, здравствуйте. Вот вернусь из Японии и тогда уже обязательно изучу, что вы там пишете. Уж теперь-то вы не уйдете от меня! — И он засмеялся почти по-приятельски, и уже тряс мою руку, так что мне оставалось только кивать. — Да, да, да, — широко улыбался он. — Вот и поговори в самолете. А где же вы остановились?
— В гостинице «Ростов», — ответил я.
Жиденькие рыжеватые брови его вскинулись так, словно он услышал нечто невероятное, почти невозможное.
— Как?.. А фронтовая дружба? Насколько мне известно, у Константина Федоровича, ну, не особняк, но… — и он оборвал себя. — Но хоть номер-то у вас приличный? Если что нужно, не стесняйтесь. Чем могу…
— Глеб Дмитриевич! — Я, кажется, понимал, что именно тревожило его. — У вас под сердцем вчерашняя, как вам думается, оплошность, когда на аэродроме вы сказали о Рагулине… Ну, вы сами знаете, о чем я говорю. Но не могли же вы догадаться, что я знаю его. Вам неприятно, и давайте не вспоминать об этом. А вы не скажете мне, где он?
— Черт возьми! — воскликнул он, не то поморщившись, не то улыбнувшись, и поднял плечи. — Хм… Вот, значит, вы какие, писатели. Все уже во мне разглядел! Мало, мало вас народ учит! — И он засмеялся, сквозь меня посматривая на лестницу и косясь на всех проходивших мимо нас. — Шучу, шучу, Виктор Сергеевич. Но как все же вы живете, научите и меня, как это у вас получается, если вы вот мне, например, в глаза говорите, что я вроде бы неотесан, хотя ведь я уже двадцать лет как в столице? Нет, нет, не отвечайте, потому что даже такому совсем смертному, как я, иногда, наверное, позволено сострить. — Он вдруг окинул меня необыкновенно серьезным взглядом, словно решаясь на что-то. — И даже хорошо! Вы меня просто выручили, что сами заговорили о нем. Тем лучше, значит, я могу быть с вами откровенным, хотя, признаюсь, боюсь как огня всю вашу пишущую братию. У вас есть пять минут?