Камень на камень - [103]
Он вспотел, запыхался, в уголках рта засохла слюна. Но видно было, что собой доволен. И вроде не знал, рассмеяться ли ему или развести руками, мол, разговор окончен. А может быть, он ждал, чтобы теперь я что-нибудь сказал. Ой, Леон, Леон, ну и голова у тебя. Недаром столько лет в председателях. Времена меняются, люди умирают, а ты как дуб. Да еще восемь центнеров цемента спас, не то бы в землю ушли.
Но я ничего не сказал. Только взялся за палки, собираясь встать. Тогда он вскочил, толкнул дверь в канцелярию и крикнул:
— Панна Ганя! Две рюмки и две чашки кофе! И я сегодня больше не принимаю! — А мне: — Погоди, куда заторопился! Выпьем. Сто лет не виделись. — Будто жаль ему вдруг стало расставаться не столько со мной, сколько с удовольствием от самого себя. Даже руки потер, и на столе чего-то переставил, и меня хлопнул по спине. — Хорошо, что пришел. Ага. — Затрусил к шкафу, вытащил какую-то пузатую бутылку. — Я не пью. Редко когда, если подвернется случай. И не какой-нибудь там. — Сунул мне под нос бутылку, покрутил в руках.
— Что ж это за водка такая? — спросил я.
— Это не водка. Коньяк. Пил когда-нибудь?
— Не помню. Разное доводилось пить, может, и пил.
— Его понемножку пьют. Не так, как сивуху.
— Значит, не пил.
Панна Ганя принесла на подносе рюмки и кофе. Пропорхнула близехонько, окатив меня теплой волной. Запахло духами, молодостью. Да, подумал я, это тебе не та гмина, в которой ты служил. Мы с газетки ели, а тут на подносах подают. Пальцы у панны Гани длинные, кожа нежная, тонкая, ногти накрашены красным. Можно подумать, никогда в земле не копалась, а с малых лет в гмине.
— Вам немножко послабее, пан председатель, — сказала она умильно, кладя махонькие ложечки на блюдца возле чашечек.
— Послабее, послабее. — И хлопнул ее по заду, прямо как свою Юзьку. Она вроде бы засмущалась, но, наверное, только потому, что при мне, и как дикая козочка выскочила из комнаты. — Хе-хе-хе! — засмеялся Маслянка. — Ничего девка, а?
— Ты с каждой так?
— Ты б на моем месте то же самое делал. Власть требует. Одну хлопнешь, другую нет, и знаешь все, что у тебя в гмине. Да им нравится. Обойдешь которую-нибудь, ходит потом надутая. А видел бы ты эту нагишом. Эх, хоть сызнова начинай жить. Ни худая, ни толстая, и все на месте. Не то что в наши молодые годы. Помнишь, сколько было девок с кривыми ногами? С лица матерь божья, а ноги колесом. Теперь витамины. Ну и хлеб, хлеб, брат, у всех его вдоволь, вот и цветут девки, только пользуйся. Да что проку, когда надо с Юзькой век доживать? И все из-за санации, можно сказать. Иногда, конечно, кой-чего себе позволишь, только с оглядкой. Кто другой ее обрюхатит, а покажет на председателя. И пусть неправда, все равно выгонят взашей. Ну, выпьем.
Он стукнул своей рюмкой об мою. Отпил немножко, и я столько же — следил, сколько он отопьет, чтоб не попасть впросак, раз уж это такая чудная водка, что ее помалу надо пить. Мерзость оказалась, не то разбавленная чаем сивуха, не то мыльная вода. Еще прихлебывай ее, как птичка. Не сравнить с чистой, та бежит по горлу как бурный ручей. И встряхнет тебя, и лицо тебе искривит, и аж боднет куда-то, от макушки до пят почувствуешь, что ты — это ты. И никто другой тобою быть не имеет права. Не то что эта моча.
— Ну как? — посмотрел он на меня свысока.
— Ничего, — сказал я.
— Видишь. Надо понимать, что хорошо. И для сердца полезно. Ты с сахаром? Я нет. Научился несладкий пить. — Он пододвинул мне сахарницу.
— У вас теперь и сахарница есть, — сказал я.
— А как же. Если подумать, не такая она и плохая, жизнь. А будет еще лучше. И цементу будет больше, и вообще всего. И никакие наряды не понадобятся, накладные, подписи. Помнишь, с ведрами когда-то так было. Захочешь купить ведро, покупай в придачу книжку. А сегодня ведер завались. Цинковые, обливные, пластмассовые, желтые, красные, голубые. И гмине все равно будет, кто для чего этот цемент покупает, под силос или на склеп. Нужно только, так сказать, правильное отношение иметь. Лишнего не требовать. Посетовать, конечно, можно, но чтоб никому не во вред. А главное, смело глядеть в будущее. Не назад. Производительность, планы, разведение скота, капиталовложения, показатели — вот какие нынче мерки. А не кровь и раны. На будущем еще никто ничего не потерял, а прошлое не одного на бобах оставило. Заруби это у себя на носу, не прогадаешь. Не подумай только, что я тебя в сельхозартель заманиваю. Даже если б хотел, не тот нынче этап. Сейчас все по добровольности. Надо, конечно, помочь, когда люди хотят вместе хозяйство вести, — кой от чего освободить, кое-что выделить в первую очередь. Но единоличника у нас тоже уважают. Пусть богатеет. Мы не запрещаем. Возьми Сеняка: каменный дом, машина, у бабы шуба, у самого шуба, у дочки шуба, и на книжке два миллиона. А с чего? Со льна. И мы не против. Государству выгодно, пусть и он свою выгоду имеет. Кулак, середняк, бедняк — это дело прошлое. Тогда, брат, диалектика так наказывала. Надо было тряхнуть мужика, чтобы революции не проспал. Ну и чтоб меньше господу богу верил, а больше нам. К тому же требовалось показать, кто теперь власть. Но что было, то быльем поросло. А рассчитывать теперь не на что. Душу, брат, надо сменить, душу. Сегодня с холопской душою не проживешь. А дальше будет еще трудней. С классовыми противоречиями давно покончено. Снова мы все от одной матери. Нет сирот, и пасынков нет, и ни про кого не скажешь, что он ничей. Враг, понятное дело, есть. И всегда врагом будет. Такая уж его, вражья, натура. Но не тот теперь враг, что стога поджигал или Рожека убил. С тем врагом можно было худо-бедно жить. Сейчас человек сам себе враг. Самый лютый, потому как в твоих мыслях скрыт, в том, что ты чувствуешь, к чему как пес цепью привязан. Раньше легко было узнать, в ком черт сидит. А как нынче узнаешь, когда нету чертей? Да кабы я хотел со своей прежней душою жить, меня б давным-давно здесь не было. Не такие вылетали. А я, брат, издалека все чую, когда еще и не пахнет ничем. Мне не нужны жаворонки, чтоб распознать весну. Верить только надо, и не по большим праздникам, а каждый день, каждый час. А уж в служебное время вдвойне верить изволь. Пусть даже веры меняются, а ты верь. Беда, если в тебе что-то надломится, тогда пиши пропало. Раз, два — и нету тебя. Вроде бы ты есть, а нету. Юзька моя мне говорит: ты, Леон, как вдругорядь на свет родился. Все знаешь наперед, обо всем имеешь понятье. А я молюсь-молюсь и ничего не пойму, только вечно мне чего-то жаль. Видал? А казалось бы, глупая баба. Ну что, еще по одной? Хорошо, что ты пришел. С самого утра тянуло с кем-нибудь выпить. Хоть и нельзя мне. Сердце. Оглянуться не успеешь, как отстанешь. И потом уже не догонишь, не догонишь, брат. Холопская душа, она, как и встарь, пешочком, на лошаденке, не спеша, чтобы, упаси бог, ненароком не перегнать дня. Для нее всякая дорога к смерти ведет, всякая жизнь — крест. А тут тебе на реактивных самолетах летают и века проходят, не то что дни. Ты летал хоть раз? Я летал, во Францию. Юзьке сумочку привез, себе трубку. Может, начну курить. Трубки теперь в моде. Деревья, поля, реки, дома — всё под тобой. Махонькие, так и хочется целую деревню в кулак да поглядеть у себя на ладони, как людишки живут. И кажется, ты ангел или даже сам господь бог. Еще тебе есть-пить подают. Эх, с такой бы высоты управлять. Только показывай пальцем. Ты то сделай, ты это. Щелкнул бы кого-нибудь по макушке, тот бы подумал — гром с ясного неба. А посмей кто тявкнуть, я б храбреца этого к ногтю, чтобы знал. Или, скажем, субботник: побарабанил по деревне пальцами — земля трясется, все как один бегут. Не надо уговаривать, убеждать, просить. Хвать за космы: бери лопату, бери заступ, ну. Ведь сколько со всякой такой ерундой намытаришься. Говорю тебе, придешь в хату, так сразу бы завалился спать. Хорошо, телевизор есть, поговорит вместо тебя с бабой, с детьми, за тебя их повеселит, за тебя взгрустнет. Лучше, чем ты сам. Нажми только кнопку — и можешь ложиться спать. Верил кто когда в такие чудеса? В радио не верили, в телефон не верили. А тут тебе картинки по хате летают, ровно сны. Твои, чужие. А ты знай смотришь. Может, скоро людям вообще сны не будут сниться? Да и зачем они, честно говоря, нужны? Мучиться, потеть, рваться куда-то, убегать, от страха дрожать, и еще неизвестно, чего какой сон сулит. При тебе на чем в гмине считали? На счетах. Одни счеты на всю гмину и были. У Рожека на столе лежали, чтобы всякий знал, что он войт. А нынче, видал, на каждом столе машинка. И сама считает. Сотни, тысячи, мильоны в один момент, только стрекочет. А холопья твоя душа — да байки это, турусы на колесах, можно сказать. Придумали ее паны супротив мужиков, чтобы не бунтовались. Но панов давно уже нет. Усадеб нет. Реформа была? Была. Два гектара получил? Получил. Значит, голод свой по земле утолил. А не утолил, мы тебе еще два прирежем. Вон, Валихов залежь стоит, они ее государству за пенсию отдали. Хочешь, бери, пожалуйста. Только знай, с холопскою-то душой, пусть у тебя хоть сотня гектаров, все равно жур с картошкою станешь есть и на рядне спать. Потому как жалеть все будешь. Все, кроме самого себя. Земля тебе уродит — соберешь урожай. Не уродит — не соберешь. И слова худого ей не скажешь, чтоб она тебя на следующий год хуже не наказала. Самое большее обедню за нее закажешь или поставишь распятие: святой этой земле, чтоб не оставила своею милостью Петрушку Шимона. Только земля теперь тоже неверующая. Ей суперфосфат, цианамид, селитра, известь нужны, а не суеверья. Правду сказать, она и к людям меньше привязана, чем в былое время. Плохой хозяин, так она его бросит и к другому, к третьему пойдет, кто лучше умеет считать. А холопья душа считать не любит, ей лишь бы страдать. Зачем страдать, когда со счетом лучше выходит? Но она привыкла, что ей страдать предназначено. И земля для нее тоже только страданье. А землю-то жаль. Земля должна родить, брат. Миру все больше жратвы требуется. Целые горы жратвы. Одна выше другой. И земля должна все это дать. Должна! Хоть выпусти из нее кишки. Обязана. А крестьянская душа пускай отдохнет в музее за все прежние века. Ей причитается. Пусть свидетельствует, что были когда-то крестьяне. Молодежь придет посмотреть или туристы приедут. Туризм, брат, мировая проблема. Вон сколько людей туда-сюда ездит. А вскоре, может, все подряд ездить начнут. Даже старые старики не захотят дома сидеть. Постучишься в одну хату, в другую, а везде пусто. Будто люди открыли, что земля вертится, и сами пошли вертеться волчком. Мало кто усидит на месте. Раньше, брат, отчего отправлялись в мир? То нужда гнала, то в армию шли служить. А нынче всякий норовит туристом заделаться, будто никем другим быть уже не может. Это ж сколько на всех надобно поездов, кораблей, самолетов, дорог, ночлегов, постоев, ну и, ясное дело, памятников старины. Есть памятники, нету — должны быть. Мы уж думаем, не приспособить ли Бонкову хату под курную избу. Без подвалин под соломенной стрехой, оконца как дупла, подойдет. Бонк мог бы курным хозяином быть, баба его — курной хозяйкой. Сшили бы им сермяги, ложек насобирали, квашней, пенсию б положили. Таблички на столбы понавешали: курная изба, пятьсот метров. Да не соглашаются Бонки, ставь им за это каменный дом. А туда они как на работу будут ходить. Ну чего еще в деревне покажешь туристам? Рожь, пшеницу не покажешь, что, мол, растет. Растет, ну и пускай растет. Или коров, что молоко дают. Или что телята в день прибавляют от восьмисот до тысячи граммов. Ведь они тебе на это скажут: а почему у телят такие грустные глаза? А какие ж еще должны быть?! Жрут сколько влезет, вот и пялят потом глаза, не поймешь, видят чего, не видят. И человек, как нажрется, тоже мало что замечает, еще несчастным с виду покажется. А загляни к нему в желудок: счастье-то его, вон оно где. Так и у телят — не в глазах счастье. Может, они увидели тех, кто их сожрать должен, потому и опечалились. Но туристам разве это в голову придет — глаза, говорят, грустные, мать их за ногу. Философы. А попробуй не дай такому мяса, посмотрим, спросит ли он тогда про глаза. Вот крестьянская душа — это для них в самый раз, печалься над нею вволю. И памятник как-никак классовый. Безвредный, можно сказать. Самобытный. Бремя столетий. Эх, брат, брат, ты ведь милиционером был, а несознательный. И не такой уж и старый. Старше тебя сызнова начинают. Взять Боленя, семьдесят лет, а строит ферму. Мартыка лен сеет, Янишевский на цветную капусту перешел. Успеешь ты со своим склепом! Не убежит. Да и, может, недолго еще будут хоронить в могилах. Сжигать всех будут. Вот и не израсходуешься. Земли-то все меньше, а не больше. Еще когда она под заводы идет, не так обидно. Но под кладбища? А людей прибывает и прибывает. И все должны когда-нибудь помереть. Посчитай, сколько понадобится земли, чтобы всех в могилах похоронить. Да еще в каменных. Эдак вскоре покойники всю землю займут. А нам куда, на луну? Да и смерть, скажу я тебе, уже не та, что была. Теперь как: был человек и нету. А на его место уже сотня других прет. Даже память по нему затопчут. А раньше, брат, помрешь — в деревне брешь остается, точно выбоина на дороге. Раньше смерть, можно сказать, при людях состояла. Все в одном месте жили целую жизнь, вот смерть одного и была вроде бы общей смертью. А сейчас все бегом, и смерть бегом. Как на фронте. Слева, справа падают, а ты вперед и вперед. Люди помирают невесть от чего, невесть когда, не знаешь, можно ли еще это смертью назвать. Даже хворать не обязательно, без причины мрут. Притомился человек, и конец. А в былые-то времена притомится — сядет на межу, отдохнет и дальше живет. Мы, брат, так умираем, что на нас смерть знака не оставляет. Иной раз не отличишь, помер кто или еще живой. И ничегошеньки тебе не прибудет, коли помрешь. Только от жизни еще перепадает кой-чего. Вот и живи, пока живется. Долго? Да недолго, свое проживешь, а там, глядишь, и склеп не потребуется. Р-раз в печь, и горстка пепла. Ни гроша тебе не будет стоить. Все за счет гмины сделаем. Ты тут не один год проработал, тебе положено. И в глиняном горшке поместишься целиком. Неужто хочешь, чтоб тебя черви сожрали? Это ж какая мерзость, брат. Муха на руку сядет, и то ее сгонишь. А там целые полчища. Ты пашешь, тебе лучше знать, сколько всякой пакости в земле. Будут в тебе копошиться, как, с позволенья сказать, в дерьме, а ты даже не почешешься. Откуда ты знаешь, что ничего не будешь чувствовать? Может, смерть, она долгая, а не одна минута? Может, нет ей конца? А после огня что останется? И огонь чистехонький. Чище воздуха, чище воды. Даже совести чище. И был бы ты первый в деревне. Первый в гмине. Хотя зачем я тебе это говорю? Не согласишься, знаю. Холопья твоя душа, что в тебе скулит, не позволит. Ладно, пока спешить некуда. Хотя в будущее уже сейчас заглядывать надо. Не то заплутаешь. Или назад откатишься. И что тогда? Снова в путь? Ну нет, брат. Я жизнь знаю. Не зря столько лет при одном деле. И на разных участках. Здесь, там. И, можно сказать, всегда, как солдат, на передовой. А насчет жизни прямо тебе скажу: тут я спец. Не одного повыше себя скручу в бараний рог. Отчего в гмине сижу? А чем мне здесь плохо? Слечу, так по крайней мере падать не высоко. Ну и мои три гектара при мне. Картошка своя, помидоры, огурцы, лук, морковь. Я, брат, жизнь знаю, как мало кто. И не потому, что ученый. Такая жизнь, про которую в учебниках пишут, не одному уже шиш показала. Перемолола как мясорубка. Даже позабыла о нем. А я, видишь, вот он. В школах, конечное дело, таблицу умножения можно выучить, тоже, говорят, полезно, но жизни там не научишься. Можно много чего вколотить в башку и почти все уметь, а жить не уметь. Потому как жизнь, скажу тебе, это не только жизнь. Вроде бы ты есть, а она сама собою бежит. Хуже, лучше, под горку, в горку, а бежит. Ты родился, помрешь, и вроде это и есть жизнь. Захочет — повалит нас, захочет — поднимет, возвысит, в яму спихнет. А мы — пусть по ее будет, живем — и хорошо. Куда ветер подует, туда и летим. Ну нет, брат. Ни хрена похожего, с позволенья сказать. Жизнь — такое же ремесло, как любое другое. И может, изо всех самое трудное. Сколько, к примеру, должен врач учиться или инженер? Пусть даже профессор? Пять, десять, да хоть бы и двадцать лет. Получит диплом, значит, выучился. А жизни сколько нужно учиться? Никаких годков не хватит. И диплома не жди. Да будь ты хоть семи пядей во лбу, а можешь ничего не уметь. Все от человека зависит, есть у него дар или нету. Иные и две жизни проживут — ничему не научатся. А некоторым и вечности не хватит. Уж кто олух, тот олух. Хотя я, понятное дело, ни в какую вечность не верю. Говорится только, вроде это такая мера. Но ведь и солнце всходит, говорится, а дитя малое знает, не всходит оно — земля вертится. Это мы так, по привычке. Кабы не привычки, шаг наш длиннее был бы, поверь. И не брели б мы на ощупь. Не слепые ведь, а иногда как слепцы. Точно по Млечному Пути идем, а идти-то, брат, надобно по земле. И знать, как идти. Ну и, понятное дело, что-то должно светить. Ни в ком не горит свеча. А у жизни свои извилины, колдобины, овраги, буераки, омуты, ненастья, черт-те чего. Еще говорится, жизнь течет. Только некоторые думают, что она от начала в одном направленье течет. Вроде бы реки так текут. Время так течет. И вообще все, что течет, только так. Ерунда это на постном масле, брат. Жизнь сегодня в одну сторону повернет, завтра в другую или еще куда, и на месте топчется, и поперек течет, и как хошь. Не то омут, не то туман, не то небесный простор. Нет своего пути. Не умеешь жить — шагнешь, и утоп. А я могу хоть с закрытыми глазами шагать. Грамотей я небольшой, есть и поученей меня, да мне это особо и ни к чему. Зато насчет жизни ученые эти — дураки дураками. С жизнью когда осторожно нужно, тогда осторожно, а если дорога свободна — вали вперед. И прежде чем услышать, хорошенько прислушайся. Увидел — не спеши, погоди, пока увидишь ясней. Только не думай, что так всегда. Это тебе не покер и не очко, где выучил правила и играй. Бывает, никто еще ничего не сказал, а ты уже должен услышать. Ничего не видно, а ты должен увидеть. Замешкаешься — другие обскачут. И еще надо знать, что у тебя может заболеть и когда. А когда, пусть даже и болит, ты должен быть здоров как бык. Хотя крепкому здоровью радоваться не след. Известно, кто всегда на ходу, тот не может быть совсем уж здоров. У меня вот сердце. Не знаю, здоровое, больное. Но мне служит. Нужно — болит, не нужно — не болит. Сто докторов будут его слушать, и каждый свое скажет. Понятное дело, сердце. Да еще у председателя? Гмина вроде большая. А сердце, можно сказать, ноготок жизни при этаком гминном теле. И уж одно я тебе точно скажу: помирать тоже надо с умом. Нехорошее ты выбрал время, брат. В оккупацию, к примеру, время было подходящее. Историческое, можно сказать. Умирали за что-то, даже если тебя просто-напросто бревном придавило. Сразу после войны тоже неплохо было помереть. На той стороне, какой надо. Но сейчас — ты хорошенько подумал, брат? Сиди себе на печи и не дергайся. Тебе даже хозяйство оставить некому. Государству придется забирать, а это значит гмине. А я с теми, кто землю за пенсию отдает, уже не знаю, что делать. И похороны тебе тоже за счет гмины устраивать придется. Вроде у тебя братья есть, но братья в городе, то ли приедут, то ли не приедут. Ну и ты в гмине работал, заслужил. Какой-нибудь венок хотя бы. А откуда на все это средства взять? Вон, библиотекарша тут мне: меньше стали люди читать, книжки — одно старье, а у нас молодежь растет. А у меня и на книжки денег нет. На бензин приходится из культуры брать. Думаешь, у самого часом кошки на душе не скребут? Еще как скребут. Выйдешь иной раз в поле, поглядишь на хлеба, нутро аж все размякает. Присесть бы на межу, жаворонков послушать. Но я себе говорю: эх ты, председатель, где ж твоя сознательность? Ты должен новую жизнь строить, а сам старую в себе не истребил. Присядь, присядь, незачем уже будет вставать. Помнишь, при Рожеке висела в гмине картина? Мужик на волах пахал. Пришлось заменить — все, кто ни приезжал, на нее глаза пялили. Ну и намалевал мне тут один, десять тысяч содрал. Гляди, теперь трактор пашет. Только, между нами, брат, я до сих пор не могу привыкнуть. Все хвалят, а я как ни посмотрю, сердце болит за землю. Словно кто-то над ней насильничает. Бывает, даже слышу, как она стонет, кряхтит, спасибо, трактор громче ревет, прибавит газу и заглушит. Посиди столько лет под такой картиной. — Он вдруг схватил бутылку, налил себе, мне, стукнул об мою рюмку своей и выпил залпом, точно забыл, что пить надо помалу. — Ну, поговорили. — Посмотрел на часы. — Хорошо иногда так поговорить. — Вытащил листок из стопки и принялся что-то писать. — Хватит тебе восемь центнеров? Выпишу на всякий случай девять. Держи. — Протянул мне листок. — Только скажи Бореку, чтобы выдал из того, который на молочную ферму. Мол, председатель велел. И не помирай пока. Хе-хе-хе! — засмеялся, встал. Я тоже поднялся. Хотя со стула на палки не так-то легко перекинуть кости. Он не выходил из-за стола, пока я не встал. Потом проводил меня до дверей, хлопнул по плечу. — Ага, — как будто только что припомнил. — Жаль, я тогда тебя выгнал. Может, поменьше бы пил.
Сборник включает повести трех современных польских писателей: В. Маха «Жизнь большая и малая», В. Мысливского «Голый сад» и Е. Вавжака «Линия». Разные по тематике, все эти повести рассказывают о жизни Польши в послевоенные десятилетия. Читатель познакомится с жизнью польской деревни, жизнью партийных работников.
Меня мачеха убила, Мой отец меня же съел. Моя милая сестричка Мои косточки собрала, Во платочек их связала И под деревцем сложила. Чивик, чивик! Что я за славная птичка! (Сказка о заколдованном дереве. Якоб и Вильгельм Гримм) Впервые в России: полное собрание сказок, собранных братьями Гримм в неадаптированном варианте для взрослых! Многие известные сказки в оригинале заканчиваются вовсе не счастливо. Дело в том, что в братья Гримм писали свои произведения для взрослых, поэтому сюжеты неадаптированных версий «Золушки», «Белоснежки» и многих других добрых детских сказок легко могли бы лечь в основу сценария современного фильма ужасов. Сестры Золушки обрезают себе часть ступни, чтобы влезть в хрустальную туфельку, принц из сказки про Рапунцель выкалывает себе ветками глаза, а «добрые» родители Гензеля и Гретель отрубают своим детям руки и ноги.
Аннотации в книге нет.В романе изображаются бездушная бюрократическая машина, мздоимство, круговая порука, казарменная муштра, господствующие в магистрате некоего западногерманского города. В герое этой книги — Мартине Брунере — нет ничего героического. Скромный чиновник, он мечтает о немногом: в меру своих сил помогать горожанам, которые обращаются в магистрат, по возможности, в доступных ему наискромнейших масштабах, устранять зло и делать хотя бы крошечные добрые дела, а в свободное от службы время жить спокойной и тихой семейной жизнью.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В каждом доме есть свой скелет в шкафу… Стоит лишь чуть приоткрыть дверцу, и семейные тайны, которые до сих пор оставались в тени, во всей их безжалостной неприглядности проступают на свет, и тогда меняется буквально все…Близкие люди становятся врагами, а их существование превращается в поединок амбиций, войну обвинений и упреков.…Узнав об измене мужа, Бет даже не предполагала, что это далеко не последнее шокирующее открытие, которое ей предстоит после двадцати пяти лет совместной жизни. Сумеет ли она теперь думать о будущем, если прошлое приходится непрерывно «переписывать»? Но и Адам, неверный муж, похоже, совсем не рад «свободе» и не представляет, как именно ею воспользоваться…И что с этим делать Мэг, их дочери, которая старается поддерживать мать, но не готова окончательно оттолкнуть отца?..