— Покорничи благодарим!.. Мы уж пили, сюда итти, — соврал зачем-то Иван, присаживаясь осторожно на стул. — Натопчу я вам здесь, — добавил он, взгляднув на свои валенки.
— Наплевать!.. Забота!.. Ишь у меня как… прибраться-то и то недосуг… сам не дает… Да и то сказать: для кого прибираться-то? Кто нас видит-то? Кто к нам ходит-то? Живем, прости, господи, как черти какие… и есть все и всего много, а все не в удовольствие. Водочки выкушаешь?.. Я бы с тобой за компанию рюмашку кувыркнула, а?..
— Покорничи благодарим… выпил уж я… достаточно…
— Ну, чего ты выпил, — ребенок больше выпьет… Сейчас я… посиди один пока… сейчас я… Я рада до смерти, зашел ты… оглохла тут одна-то… Только и слышу матюги одни… Вот, слышишь, захрапел… ишь завозил носом-то… тьфу! А проснется — опять: «давай! наливай!..» Уж я так четвертную и держу постоянно… жри хучь в три горла!.. Думаю: авось, бог даст, может, облопается, издохнет собака.
Она вышла. Иван зевнул в руку и сидя взглянул на себя в зеркало, висевшее напротив.
Взглянул и сейчас же отвернулся. Ему сделалось как-то неловко и показалось, что из зеркала выглянуло на него не его лицо, а чье-то другое, — укоризненное и сердитое, которое видит и знает все, что он думает и делает.
Опять, как и давеча, когда пил с Семеном Филатычем, у него далеко, на дне души, тихо, но настойчиво шептал неприятный для него и мучительный голос: «Брось, не пей, худо будет! Знаешь, небось, свой характер-то!.. Иди домой, пока время». И вместе с этим далеким и мучительным голосом он слышал другой, приятный и веселый, который бодро и как-то радостно твердил: «Наплевать, эка штука, выпью, все пьют! А люди-то слаще тебя, что ли? Не пей, пожалуй, сдуру-то, — никого не удивишь… Нам одна отрада водочки выпить… Не на свои опять же пью, не убыток, добрые люди угощают, стало быть, стою…»
Пока он рассуждал так сам с собою, стараясь заглушить тот далекий, настойчивый и мучительный голос, шептавший ему не пить, вошла хозяйка, держа в левой руке графин с длинным горлышком, наполненный водкой, настоенной на сушеной малине и имевшей благодаря этому приятный нежно-розовый цвет.
Поставя графин на стол и улыбнувшись Ивану, тоже в свою очередь как-то конфузливо улыбнувшемуся, вышла опять и возвратилась, неся две тарелки с закуской.
— Уж извини, — сказала она, ставя тарелки на стол, — что есть, не взыщи…
— Помилуйте, много довольны! напрасно беспокоитесь…
— Ну вот, какое беспокойство, подумаешь!.. Я рада, в кои-то веки раз!
Она подошла к шкапчику со стеклянными дверками, стоявшему в углу, где была посуда, и, открыв его, сказала:
— Тебе какую? Я тебе побольше… вот этот, а себе рюмку.
Она сняла с полки стаканчик, формой похожий на «лафитничек» Семена Филатыча, но только побольше, и узенькую на длинной ножке рюмку.
— Что тебе из рюмки-то? — ставя их на стол и опять улыбнувшись, сказала она. — Не девка… На-ко вот, выкушай, и я с тобой одну за компанию.
— Ох, уж пить ли мне?.. Не надо бы вовсе, — сказал Иван, принимая задрожавшей вдруг рукой из ее рук стаканчик, — не надо бы… боюсь я…
Матрена Васильевна засмеялась.
— Не укусит, небось!.. Экий ты какой робкий!.. Да уж пей, пей, авось не помрешь!
— Это точно, что не помрешь, — ответил Иван и, поддержав немного около губ стаканчик, вдруг, сразу широко открыв рот, «кинул» туда водку.
— Закуси… вон колбаски-то пожуй…
— Благодарим-с! Я когда пью, почесть совсем не закусываю… замычка у меня такая…
— Вот это-то и нехорошо… А ты закусывай больше… ешь, оно тебя и не возьмет. Это я на малине настояла водку-то, — кивнув на графин, добавила она, — не так, думаю, разит… скуснее!.. Как, по-твоему, ничего, а?..
— На что уж лучше, царю пить-с!.. На все вы, гляжу я, мастерицы, все у вас есть, всего достаточно, в изобилии…
Матрена Васильевна вздохнула.
— А все не в коня корм, все не в удовольствие, — сказала она и добавила, помолчав: — Через злато, милый, слезы-то льются, скучно живем… сладкий кусок, а он в глотку не идет. Ну, а ты как живешь? — спросила она, опять вздохнув. — Хлеб-то давно покупаешь?..
— Давно!.. Что уж говорить, плохо живу… В дому у меня беспорядок… бегаю вот из дому-то, время вот провожу у добрых людей…
— Что так?
— Бабы мои меня съели… Каждый божий день война промеж их… Крик, ругань… Измучали, истинный господь! Нынче вот для праздника затеяли… рвут одна другую… плюнул, ушел!..
— А ты унял бы!
— Где унять! Как унять? Слов не слушают, а драться, например, я трезвый не стану, потому — совестно. Ну, как выпимши приду, наору… Так ведь это что ж для них, наплевать!
— Детей-то много ль?
— Да пока четверо… Старшего-то вот в ученье надо… в башмачники отдам…
Хозяйка помолчала, что-то думая, уставясь глазами в одну точку. Потом тяжело вздохнула и, наливая еще в стакан Ивану водки, сказала:
— У меня теперича тоже сын-то какой бы был!.. Работник уж был бы, помощник, кабы…
Она не договорила то, что хотела сказать, и, махнув рутой, добавила:
— Кушай!
— С чего ж это он помер-то? — спросил Иван, на этот раз уже не ломаясь, без отговорок взяв стаканчик. — Простудился, знать… от простуды?
— Какой, родной, от простуды! Не от простуды, а от побоев. Вон чорт-то, прости ты меня, господи, не для праздника сказано, заколотил в гроб… все печенки отбил… так и зачах… стаял, как сосулька под крышей. А какой был ребенок-то!.. Бывало, «маманя, скажет, маманя, за что меня папенька бьет? Я, скажет, я ни-ничего, ни-ни»…