Избранные произведения - [79]

Шрифт
Интервал

Я снова несу чепуху, и снова Маниньо дает мне оплеуху. И опять, уже нарочно, я бормочу какую-то чушь, а он залепляет мне пощечину. Тогда я смеясь восклицаю:

— Маме пожалуюсь, вот увидишь!

Он бросается на меня с кулаками, трава больше не расстилается ковром у наших ног; вы только поглядите — родные братья дерутся, какой позор!

— Майш Вельо! Маниньо!

Кибиака зовет нас, оркестр останавливается на площади, маэстро Самбо вытирает пот; мы бежим, взявшись за руки.

Мы бежим, взявшись за руки, ветер переменился, и я ставлю парус, весь холм сделался багряным, точно охваченный пожаром, — это цветут посаженные на склоне акации, и тем, кто наблюдает за нами в колледже монастыря Святых сестер — за Марией и за мной, — наш смех кажется кощунством. Я еще не знал, что женщины, которые любят по-настоящему, никогда не смеются, если смеется их любимый: смех — вода для двоих, ее пьют по очереди, она не льется сразу для обоих.

Разве это не так, моя невестка Рут, мало-помалу продвигающаяся по дороге утробного молчания, разве это не так, Маниньо, медленно, под музыку, «налево, направо, налево, направо, держись смелей, новичок» направляющийся по адски шумной дороге в преисподнюю? Ad omnia sæcula sæculorum[39], мама уверена, что ты попадешь на небо, мой земной брат, ты еще здесь в твоем безукоризненно белом парадном костюме, а тебя уже собираются послать на небо, в зеленые кущи рая; мертвый, ты служишь помехой для живых, ты словно красный свет светофора, запрещающий идти, а им хочется поскорее перейти на другую сторону, хочется двигаться самим и заставить двигаться других. На небо, подумать только, наверное, и там есть священник в соответствующем облачении, и он сделает все возможное, приложит все старания, моя невесточка, а рекомендательное письмо всегда пригодится. Нет, в землю ты уйдешь, и землей ты станешь, и это еще хорошо, это меньшее из зол — поучал нас старый Пауло. Послушай, мама, послушай меня: теперь, когда я подготовил для Маниньо место его последнего упокоения — в этой кровати нет клопов, — я не собираюсь глядеть в раскрытую красную пасть земли, которая посмеивается над моим братом, погибшим во время пунической войны в лесах Нгулунгу и Мбаки или где там еще, нам не нужна эта дерьмовая могила, мы плевать хотели на вашу экономическую политику — вы, кажется, называете ее экономикой интенсивной культуры? — у всех нас, парней из Макулузу, есть прекрасная пещера нашего детства, размером восемь на четыре метра, это несложно, хотя я уже забыл, как вычислить объем цилиндра, но это несложно, и потому выслушай мою просьбу, мама: я не хочу, чтобы меня хоронили — какое некрасивое, тусклое, холодное слово «похороненный» или другое — «погребенный», рифмующееся с покоренный, отлученный, оскопленный и холощеный, оскорбленный и обойденный, порабощенный! — во всех этих словах и рифмующихся с ними синонимах ощущается тишина и покой, а я хочу, чтобы мое тело бросили в море, тогда у меня по крайней мере сохранится иллюзия движения, я вновь появлюсь на свет, покачиваясь на волнах, они непрестанно будут меня баюкать, и я не превращусь во прах, а стану планктоном и буду странствовать по свету, побываю на всех побережьях мира. Но если уж мне придется остаться здесь, мама, то пусть я буду лежать именно тут, около моря, теплого моря нашей родной Луанды. Море умеет проливать слезы, и я вижу пароход «Софала», сперва на горизонте появляются четыре мачты, я всегда называю мачтами трубы и рисую их, так бы и рисовал, кажется, всю жизнь в своем школьном альбоме «Кванзу» и «Колониал», «Жоан Бело» и «Моузиньо», однако отец Пауло, словно он сейчас здесь со мной, огревает меня ремнем или мокрой веревкой и кричит на весь Макулузу, заглушая мои вопли:

— Бродяга! Тебе бы только на лодке кататься да собак гонять, а я должен надрываться из последних сил, работать до изнеможения, чтобы ты мог учиться!..

Но что поделаешь, раз я люблю море и корабли, и, когда ты говоришь, мама, какое красивое облачение у священника, я всегда диву даюсь — что ты в нем нашла? Мне хочется стать моряком, я целыми днями околачиваюсь на мосту у Таможенной охраны и рисую корабли, а маменькины сынки из Голубого квартала вместе с Маниньо, Кибиакой и Пайзиньо проводят время на пляже; они заключили перемирие, капитулировав перед жингубой и прочими самыми разнообразными сластями, ловят рыбу у берега или голышом греются на солнце. Согласись, мама, на мою просьбу. Видишь, я плачу? Ты думаешь, это оттого, что убит Маниньо? Но сейчас я даже не думаю ни о нем, ни о Пайзиньо, который выдержит пытки. Просто мною владеет страх, черт бы его побрал, ужас быть погребенным.

Погребенный — рифмуется со словами, оканчивающимися на -енный, у него сколько угодно синонимов. Если бы я не принял сразу одну, две, три таблетки снотворного, чтобы поскорее заснуть, я бы узнал, как опасна сконцентрированная в рифмах и синонимах мудрость. Если бы я не выслушал, твердо держась на ногах, все речи, все обещания посмертно наградить моего брата, которые нам швырнули, точно кость бездомной собаке с опущенной мордой и уныло висящим хвостом — такую жалкую собачонку напоминает мне мама, у которой остался только один сын, — я бы это узнал.


Рекомендуем почитать
Индивидуум-ство

Книга – крик. Книга – пощёчина. Книга – камень, разбивающий розовые очки, ударяющий по больному месту: «Открой глаза и признай себя маленькой деталью механического города. Взгляни на тех, кто проживает во дне офисного сурка. Прочувствуй страх и сомнения, сковывающие крепкими цепями. Попробуй дать честный ответ самому себе: какую роль ты играешь в этом непробиваемом мире?» Содержит нецензурную брань.


Голубой лёд Хальмер-То, или Рыжий волк

К Пашке Стрельнову повадился за добычей волк, по всему видать — щенок его дворовой собаки-полуволчицы. Пришлось выходить на охоту за ним…


Боги и лишние. неГероический эпос

Можно ли стать богом? Алан – успешный сценарист популярных реалити-шоу. С просьбой написать шоу с их участием к нему обращаются неожиданные заказчики – российские олигархи. Зачем им это? И что за таинственный, волшебный город, известный только спецслужбам, ищут в Поволжье войска Новороссии, объявившей войну России? Действительно ли в этом месте уже много десятилетий ведутся секретные эксперименты, обещающие бессмертие? И почему все, что пишет Алан, сбывается? Пласты масштабной картины недалекого будущего связывает судьба одной женщины, решившей, что у нее нет судьбы и что она – хозяйка своего мира.


Княгиня Гришка. Особенности национального застолья

Автобиографическую эпопею мастера нон-фикшн Александра Гениса (“Обратный адрес”, “Камасутра книжника”, “Картинки с выставки”, “Гость”) продолжает том кулинарной прозы. Один из основателей этого жанра пишет о еде с той же страстью, юмором и любовью, что о странах, книгах и людях. “Конечно, русское застолье предпочитает то, что льется, но не ограничивается им. Невиданный репертуар закусок и неслыханный запас супов делает кухню России не беднее ее словесности. Беда в том, что обе плохо переводятся. Чаще всего у иностранцев получается «Княгиня Гришка» – так Ильф и Петров прозвали голливудские фильмы из русской истории” (Александр Генис).


Блаженны нищие духом

Судьба иногда готовит человеку странные испытания: ребенок, чей отец отбывает срок на зоне, носит фамилию Блаженный. 1986 год — после Средней Азии его отправляют в Афганистан. И судьба святого приобретает новые прочтения в жизни обыкновенного русского паренька. Дар прозрения дается только взамен грядущих больших потерь. Угадаешь ли ты в сослуживце заклятого врага, пока вы оба боретесь за жизнь и стоите по одну сторону фронта? Способна ли любовь женщины вылечить раны, нанесенные войной? Счастливые финалы возможны и в наше время. Такой пронзительной истории о любви и смерти еще не знала русская проза!


Крепость

В романе «Крепость» известного отечественного писателя и философа, Владимира Кантора жизнь изображается в ее трагедийной реальности. Поэтому любой поступок человека здесь поверяется высшей ответственностью — ответственностью судьбы. «Коротенький обрывок рода - два-три звена», как писал Блок, позволяет понять движение времени. «Если бы в нашей стране существовала живая литературная критика и естественно и свободно выражалось общественное мнение, этот роман вызвал бы бурю: и хулы, и хвалы. ... С жестокой беспощадностью, позволительной только искусству, автор романа всматривается в человека - в его интимных, низменных и высоких поступках и переживаниях.