– Нет, не поеду, – отвечал он. Но лицо его так и сияло, так и улыбалось навстречу ей.
Она удерживалась, чтобы не смеяться, и щурилась от солнца:
– Ну, хорошо, я Лукашевича приглашу.
– А я – Нину Ивановну.
Это, очевидно, было страшно смешно, потому что оба они так и прыснули.
– Мы до завода поедем.
– Кто «мы»?
– Я и Лукашевич.
И оба они опять смеялись, глядя в сияющие глаза друг другу.
– А мы до мельницы, – сказал гимназист.
– Кто «мы?» – со смехом передразнила она, махая папкой и задевая его.
– Я и Нина Ивановна.
И снова хохотали они звонко и радостно.
Николай Николаевич, осторожно ступая, шел сзади них.
Когда улыбались они – улыбался и он, когда они смеялись – он тоже смеялся, тихо, неслышно, закрываясь рукой.
Ему было тоже очень смешно, что вдруг гимназист поедет с Ниной Ивановной, а она с Лукашевичем; и ему было так хорошо на душе, потому что он тоже отлично знал, что этого никогда не будет и что они поедут вместе, будут переглядываться и смеяться до упаду, вспоминая свой теперешний разговор, возбуждая общее недоумение.
Вдруг гимназистка остановилась около подъезда.
– Спасибо. Прощайте, – сказала она.
Николай Николаевич сразу не понял, в чем дело, и так растерялся, что тоже остановился.
Он как-то не думал, что они могут уйти от него, и так скоро. Ему жалко и тяжело стало расставаться с ними.
Он прошел немного, но вернулся назад, чтобы еще хоть раз пройти мимо них.
А они все еще стояли, держа друг друга за руку.
– Я теперь догадался, кто вам сказал, – говорил он.
– Честное слово, нет… я сама узнала. На кого вы думаете?
– Я не скажу.
– Вы не знаете, – смеясь, говорила она, не отнимая своей руки.
– Нет, знаю. Хотите, скажу?
– Ну, скажите.
– А если верно, вы скажете, что «да»?
– Скажу.
– Честное слово?
Дальше Николай Николаевич не слыхал. Когда он оглянулся, гимназистка уже вбежала по каменной лесенке и захлопывала за собой дверь.
Гимназист пошел обратно. Проходя мимо Николая Николаевича, он мельком взглянул на него. Лицо гимназиста уже не улыбалось, но было радостное и возбужденное.
А Николай Николаевич еще несколько раз прошел мимо этого подъезда, посмотрел на коричневую дверь и, быть может, в первый раз за всю свою жизнь почувствовал себя среди идущей и едущей толпы не только чужим, но и одиноким.
Ему было как-то и странно, и обидно, что жили эти гимназист и гимназистка до сих пор, и он ничего не знал о них. Где-нибудь они познакомились, каждый день виделись, разговаривали, смеялись, и теперь будут видеться, пойдут на лодки, и все это без Николая Николаевича, и нет им до Николая Николаевича никакого дела. Они даже не заметили его.
Глядя на дом, в который ушла гимназистка, он необыкновенно ясно представлял себе, как она пришла, бросила папку, как она теперь сидит, разговаривает. Это ощущение чужой жизни и как бы участие в ней было до такой степени ново и непривычно для Николая Николаевича, что он как-то преобразился весь.
Сосредоточенный, низко наклонив голову, ходил он около крыльца, точно дожидаясь чего-то.
Как будто здесь именно он мог получить разрешение своих недоумений и покой от тех чувств, которые всколыхнулись в нем, когда он не только узнал, но и сердцем почувствовал, что есть другая, совсем особенная жизнь, к которой он, Николай Николаевич, не имеет никакого отношения.
Он был не только поражен, но и подавлен мыслью, что до сих пор никогда ему не приходило в голову, как живут все те тысячи людей, которых он встречал на своих прогулках; и что такое его жизнь у Аграфены Ивановны в сравнении с их жизнью? Так ли они живут? И зачем, наконец, нужна его маленькая жизнь, когда кругом никто не знает о ней и все живут по-своему, не обращая на него никакого внимания?
Последний вопрос совершенно ошеломил Николая Николаевича.
Быстро, но с непривычки неуклюже неслись в голове его мысли. Это были даже не мысли, а ряд тяжелых, странных и мучительных вопросов, которые еще больше заставляли Николая Николаевича чувствовать, что он остался на улице совершенно один, что его никто не знает, что нет до него никому никакого дела, что гимназистка совсем чужая ему, и что жизнь его там, у Аграфены Ивановны и в канцелярии, вместе со всей полицией, совершается где-то не здесь, в этом шумном городе, а далеко-далеко отсюда, и что Николай Николаевич никогда не знал этого.
Медленно, весь отдавшись своим новым открытиям, шел он, но не домой, а дальше, вдоль главной улицы. Ему хотелось уйти куда-нибудь, но не как раньше, чтобы его не задевала окружающая жизнь, а так, чтобы где-нибудь, в стороне и от своей, и от чужой жизни, решить наконец, что же с ним случилось и что он узнал.
Он свернул с главной улицы и пошел в городской сад.
В городском саду все зеленело и было полно пробуждающейся жизни.
Мягкая, густая трава, яркие желтые цветы, молоденькие кустики с такими же молоденькими, остренькими листиками, тоненькие березки, ослепительно-белые, точно вымытые дождем, коренастые дубы, едва распустившие красноватые почки, нарядные и благоухающие тополя, желтые, залитые солнцем дорожки – все это слилось во что-то одно целое, свежее, яркое и молодое.
Птицы щебетали наперебой друг перед дружкой; слышались и трели, и свист, и щелканье – все пели по-разному; но и в пении их слышалось что-то одно, общее, до того радостное, даже ликующее, что казалось, и солнце потому светило так радостно и тепло.