Избранное - [120]

Шрифт
Интервал

После того как мы долго рассматривали женский портрет, ничего не говоря и только обмениваясь взглядами, радуясь, что оба охвачены одним и тем же чувством восхищения, Негован, бог знает почему, прервал молчание.

— Я в нее. — И смущенно засмеялся. — Натюрлих, в виде карикатуры.

Он и служанка проводили нас до нашей комнаты. Оставив к нашим услугам горничную, хозяин простился с нами у двери.

Войдя в комнату, мы содрогнулись от холода. От того особого холода, который застаивается в закрытых, нетопленных помещениях, прогреваемых лишь на скорую руку, от случая к случаю. В зале нас, вероятно, согревало вино, возбуждение, вызванное новизной обстановки и очаровательный треск пламенеющих поленьев в камине. Белая изразцовая печь с барочными украшениями была теплой, но тем более ощущалась стужа, исходившая от стен, пола и неживых вещей. Мы невольно осмотрелись и все по порядку ощупали. Два громадных шкафа инкрустированного красного дерева зябко жались друг к другу, а напротив, у стены, стоял огромный желтый комод с пятью ящиками, украшенными коваными бронзовыми замками в ладонь величиной. Мой приятель молча указал пальцем — все было запечатано свинцовыми пломбами на веревочках. Две постели холодно сверкали ледяным блеском давно не стелившихся льняных простыней, белизна которых приобрела молочный оттенок от долгого лежания на дне какого-нибудь еще не опечатанного сундука. Свернувшись клубком и с трудом согреваясь под одеялами, мы только вздыхали и шепотом переговаривались в темноте. Спали недолго. Проснулись рано и, таясь, как шпионы, с любопытством открыли окна. Перед нами был старый, непроглядный парк. Густая трава с разросшимся бурьяном почти поглотили широкую, центральную аллею, по которой за все утро прошел лишь старый крестьянин с коровой да неторопливо проковыляла деревенская дворняга.

Старые деревья, покрытые желтыми лишаями и ярко-зеленой вьющейся омелой, чернели множеством вороньих гнезд.

Надо побыстрей отсюда убираться, к тому же мы свое сделали. Еще раз взглянем на картины при дневном освещении — и в обратный путь.

Свежевыбритый и полностью одетый, будто чувствовал, что мы рано встанем, Негован встретил нас на веранде. И завтрак уже был подан. Госпожа вошла в самом его конце, когда мы стояли перед картинами, которые вынесли на веранду и прислонили к спинкам плетеных кресел. Она, словно делая над собой усилие, улыбнулась и спросила, как нам спалось в этой «гробнице». Когда муж уговаривал нас остаться, она ни словом, хотя бы ради приличия, не поддержала его, но перед самым отъездом, будто невзначай, спросила:

— Сколько бы, к примеру, заплатил белградский музей за эти две картины?

Не знаю, слышал ли Негован этот вопрос, если и да, то он очень ловко сделал вид, будто не слышал.

Выехав из парка, мы очутились на каком-то подобии улочки, состоящей из конюшни, амбаров и домов, где жили батраки Негована. Домишки были ветхие, необмазанные, двери пустых хлевов покосились, разбитый грузовик завяз в грязи по колеса, на которых не было шин, а ржавая молотилка с вытянутой, помятой трубой валялась возле дороги, как дохлый верблюд в Сахаре. Несколько тощих ребятишек в лохмотьях беззвучно разбежались перед повозкой, а встречные мужчины и женщины привычно кланялись. Все это напоминало колониальное поселение, опустевшее после тропической лихорадки.

Когда мы прощались на ступеньках вагона, Негован снова был любезен, можно сказать, грациозен. Он пригласил нас обязательно и как можно скорее приехать сюда снова, но мы знали, что этому не бывать. А когда он махнул на прощанье шляпой, нам показалось, что его глаза действительно чем-то напоминали бабку, ту невыразимо печальную красавицу с портрета Данилы.

Значит, художник, к тому же идеалист, все-таки может уловить нечто непреходящее, более долговечное, чем непосредственная действительность.


1934


Перевод Т. Поповой.

Ястреб и лесные птицы

Мы поднялись вверх по засаженному виноградником крутому склону. Нам открылся узкий тощий луг, над которым возвышался холм, сплошь поросший густым смешанным лесом. Мы оба сразу же присели на корточки отдохнуть, как истинные горожане, а дядя Рака, испольщик, остался стоять, опершись обеими руками на свою узловатую палку из вишневого дерева, с которой он никогда не расставался. Взглянув на него снизу, я понял, откуда его прозвище — Таган: его коренастое тело с крупной головой постоянно опиралось на три ноги. Он повсюду сопровождал нас, и не только из уважения к молодому хозяину и его гостю, а с явным удовольствием, умело скрывая под насупленными бровями и торчащими усами хитрую крестьянскую усмешку, когда мы изумлялись самым обычным вещам и ему приходилось давать пояснения. Разумеется, из нас двоих лишь я, — мне не принадлежало ни единой пяди земли в этом владении, так же как ни единой горсти земли на всем земном шаре, — наслаждался свежестью вольного предвечернего воздуха, синевой виноградных кустов, сбегающих правильными рядами к речке, таинственным лесным сумраком. Лес, полный шелеста, жужжания, пересвиста видимых и невидимых живых существ, величаво устремлялся ввысь, в лазурное небо. Ветер обвевал наши лица; приходилось глубже дышать и разговаривать громче. Вершины деревьев раскачивались и шумели, а внизу, в долине, царили тишина и покой. Из трубы дома, откуда мы вышли, дым подымался ровно, как свеча, и только здесь, на лугу, распускался цветком, стлался по земле и таял.


Рекомендуем почитать
Голубой лёд Хальмер-То, или Рыжий волк

К Пашке Стрельнову повадился за добычей волк, по всему видать — щенок его дворовой собаки-полуволчицы. Пришлось выходить на охоту за ним…


Четвертое сокровище

Великий мастер японской каллиграфии переживает инсульт, после которого лишается не только речи, но и волшебной силы своего искусства. Его ученик, разбирая личные вещи сэнсэя, находит спрятанное сокровище — древнюю Тушечницу Дайдзэн, давным-давно исчезнувшую из Японии, однако наделяющую своих хозяев великой силой. Силой слова. Эти события открывают дверь в тайны, которые лучше оберегать вечно. Роман современного американо-японского писателя Тодда Симоды и художника Линды Симода «Четвертое сокровище» — впервые на русском языке.


Боги и лишние. неГероический эпос

Можно ли стать богом? Алан – успешный сценарист популярных реалити-шоу. С просьбой написать шоу с их участием к нему обращаются неожиданные заказчики – российские олигархи. Зачем им это? И что за таинственный, волшебный город, известный только спецслужбам, ищут в Поволжье войска Новороссии, объявившей войну России? Действительно ли в этом месте уже много десятилетий ведутся секретные эксперименты, обещающие бессмертие? И почему все, что пишет Алан, сбывается? Пласты масштабной картины недалекого будущего связывает судьба одной женщины, решившей, что у нее нет судьбы и что она – хозяйка своего мира.


Княгиня Гришка. Особенности национального застолья

Автобиографическую эпопею мастера нон-фикшн Александра Гениса (“Обратный адрес”, “Камасутра книжника”, “Картинки с выставки”, “Гость”) продолжает том кулинарной прозы. Один из основателей этого жанра пишет о еде с той же страстью, юмором и любовью, что о странах, книгах и людях. “Конечно, русское застолье предпочитает то, что льется, но не ограничивается им. Невиданный репертуар закусок и неслыханный запас супов делает кухню России не беднее ее словесности. Беда в том, что обе плохо переводятся. Чаще всего у иностранцев получается «Княгиня Гришка» – так Ильф и Петров прозвали голливудские фильмы из русской истории” (Александр Генис).


Блаженны нищие духом

Судьба иногда готовит человеку странные испытания: ребенок, чей отец отбывает срок на зоне, носит фамилию Блаженный. 1986 год — после Средней Азии его отправляют в Афганистан. И судьба святого приобретает новые прочтения в жизни обыкновенного русского паренька. Дар прозрения дается только взамен грядущих больших потерь. Угадаешь ли ты в сослуживце заклятого врага, пока вы оба боретесь за жизнь и стоите по одну сторону фронта? Способна ли любовь женщины вылечить раны, нанесенные войной? Счастливые финалы возможны и в наше время. Такой пронзительной истории о любви и смерти еще не знала русская проза!


Крепость

В романе «Крепость» известного отечественного писателя и философа, Владимира Кантора жизнь изображается в ее трагедийной реальности. Поэтому любой поступок человека здесь поверяется высшей ответственностью — ответственностью судьбы. «Коротенький обрывок рода - два-три звена», как писал Блок, позволяет понять движение времени. «Если бы в нашей стране существовала живая литературная критика и естественно и свободно выражалось общественное мнение, этот роман вызвал бы бурю: и хулы, и хвалы. ... С жестокой беспощадностью, позволительной только искусству, автор романа всматривается в человека - в его интимных, низменных и высоких поступках и переживаниях.