Когда мы поднялись к себе — он, чтобы немного соснуть, а я побриться, — Марина стояла на балконе в одной рубашке, поджидая меня.
— Добрые люди уж если и гуляют по ночам, то с гитарой, — с упреком сказала она. — Лучше бы сходил мессу послушать.
Я больше всего любил в Риме эти прохладные утренние часы. Хорошо вставать рано! В кухне я обнаружил вишни и принялся уплетать их, стоя на балконе; мне вспомнилась зима в Турине, когда я возвращался домой на рассвете и пил кофе в баре или на вокзале. Как бы ни было плохо, думал я радостно, но даже в тюрьме для заключенных каждое утро наступает рассвет. Неужели во всем Риме нельзя найти ни одного коммуниста, чтобы побеседовать с ним? А та девушка, про которую рассказывал Лучано, сидит в тюрьме. Вот бы повидаться с ней и поговорить обо всем. В эти дни я к каждому приставал, не знает ли кто коммуниста. Друзья в ответ хохотали, а Карлетто просто из себя выходил. Он мне говорил, что надо не искать для себя всякие отговорки, а бороться с фашизмом.
— Послушай, — сказал я ему в одну из встреч, — если фашисты так ненавидят красных, у них наверняка есть на то причины.
— Просто видят в них конкурентов, — ответил он.
Тут в разговор вмешался Лучано.
— Пабло, верно, хотел сказать, что, пока на свете существует капитал, будут и фашисты.
Теперь Лучано и Карлетто стали чаще заходить ко мне в мастерскую. Но я предпочитал беседовать с Лучано, тот все же изредка признавал мою правоту.
— Раз ты со мной согласен, — говорил я ему, — плюнь на этих синьоров, что в кафе прохлаждаются, и присоединяйся к красным.
— А зачем? — отвечал он. — Не всем же в одной партии быть. Если они в конце концов победят, будем им помогать.
— Если живы останемся, — усмехнулся Карлетто.
Джина тоже слушала нас, но молчала. Она разбиралась во всех этих вопросах еще хуже меня, но старалась не пропустить ни слова.
— До чего же Карлетто упрям и глуп, — сказал я ей однажды вечером. — Ведь ему самому нелегко хлеб достается, а он ничего и понимать не хочет.
— Горб мешает, — пошутила она.
Я внимательно наблюдал за приходившими в мастерскую клиентами и пытался вызвать их на разговоры. Когда заходил какой-нибудь толковый парень, я вынимал газету: «Ну, как там война в Испании?» Но единственный, кто мне отвечал, был Солино. Завернет, бывало, из остерии к нам в мастерскую, остановится на пороге, пожует сигарету, сплюнет, потом скажет: «Когда кончится война, работы много будет. Ведь сколько домов разрушено». Но рабочие помоложе, строившие мост, меня почти не слушали. В газеты никто из них даже не заглядывал. «Черт побери, — недоумевал я, — либо я старею, либо совсем дураком стал. Раньше я, вроде них, в газете только про спорт и читал».
Бывали дни, когда жара становилась нестерпимой. Тогда мы отправлялись к морю. Мы с Джиной несколько раз ездили в трамвае на пляж. Но выбирались обычно в воскресенье, и в трамвае была страшная теснота, похуже, чем вечером на Корсо. Доберешься наконец до моря и бредешь вдоль берега, пока не отыщешь свободное местечко на пляже. И все же как приятно в такую жару сидеть у моря. Иногда мне даже казалось, что небо и море слились воедино. Я бросался в воду и заплывал так далеко, что уже не различал берега. Джина лежала на песке и терпеливо ждала меня. Я смотрел, как девушки входят в воду — некоторые из них мне нравились. Может, одна из них заплывет подальше и разденется там догола, думал я. В город мы возвращались вечером. Потом ужинали и танцевали в своей компании. Теперь в траттории снова собирались все мои приятели. Иногда туда заходила и Джина. В эти вечера, танцевал ли я или пил вино, мне все вспоминалась зима, «Парадизо» и грузовик Мило. «А ведь, в сущности, — думал я, — ничего не изменилось, и бродит сейчас со мной по улицам Рима не Джина, а та, другая, и мы с ней весело смеемся, пьем в траттории вино». Я твердо знал, что наступит день, и мы с ней встретимся, что-то должно непременно случиться. Потом вспоминал Амелио, и на душе у меня становилось тоскливо.
Мне нравилось ездить на завод в Аурелию. Вырвавшись из Рима, я мчался на велосипеде по тропинке, змеившейся среди лугов. На заводе мне за гроши чинили покрышки, да и дорога туда была приятной. Я завел дружбу с некоторыми рабочими. В перерыве они обычно играли в шары. Я останавливался поболтать с ними. Эти действительно все понимали с полуслова.
— В нужный момент мы будем готовы, — говорили они. Все это были люди лет под сорок или за сорок. Они вспоминали войну, забастовки. — Мы тогда мальчишками были, — говорили они, — и не разбирались, что происходит. Но уж в следующий раз нас, рабочих, не проведут.
Был среди них и молодой парень по имени Джузеппе. Его отцу фашисты проломили голову. Джузеппе-то, конечно, знал, почему сквадристы[29] тогда победили.
— Нас называли красными, а мы никогда ими не были. Иначе бы мы защищались. Задали бы им перцу. Где действительно есть красные, там все по-иному оборачивается.
Когда я спросил, есть ли в Риме красные, он ответил:
— Наверно, есть. Мы, во всяком случае, готовы выступить.
Однажды он повел меня домой к своему отцу. Квартира его помещалась на четвертом этаже старого, запущенного дома. Настоящая дыра. Не знаю почему, но, когда я поднимался по лестнице, мне показалось, что я уже бывал здесь. Изо всех дверей доносились крики мальчишек, пахло специями и нечистотами, было жарко, как на пляже. Джузеппе сказал: