Избранное - [169]
Разумеется, когда мы получили кувшин, сразу после свадьбы — тому уж пятнадцать лет, — нам все уши протрубили про то, какая это бесценная вещь, и что стоит она бог знает сколько, словом, теперь мы просто богачи, все нас поздравляли. Что касается художественной его ценности, то тут мнения разделились. Одни утверждали, что кувшин относится к четырнадцатому — пятнадцатому векам, во всяком случае, к эпохе династии Мин. По мнению других, он был изготовлен самое раннее в восемнадцатом веке. Кое-кто считал его европейской — берлинской — подделкой, хотя и они признавали, что имитация удачная и весьма ценная. Мы не слишком обращали внимания на все эти пересуды. Кувшин был из превосходного фарфора, кипенно-белого, тончайшего, великолепно обожженного благородного фарфора, в этом сомневаться не приходилось.
Какова была его продажная, рыночная цена, я, право, не знаю. Валер, зять мой — Валер Тарцаи, который немного разбирается в прикладном искусстве, — в свое время оценил кувшин в десять тысяч золотых крон. Думаю, он преувеличил. Лишь несколько лет спустя мой муж показал кувшин одному подлинному знатоку. Он пригласил антиквара из Белвароша. Просто из любопытства — будто приценивался, собирался продать. Антиквар оглаживал кувшин, хмыкал, даже через лупу рассматривал, но предложил всего лишь тысячу двести золотом. Правда, сказал, что готов выплатить всю сумму незамедлительно, хоть в долларах, хоть в швейцарских франках. Мы отклонили его предложение, но он, уже взявшись за дверную ручку, обернулся и, покосившись с порога на кувшин, сказал, что готов заплатить полторы тысячи золотом. Это последняя цена, подчеркнул антиквар, да кувшин и не стоит больше, однако же на полторы тысячи мы можем рассчитывать в любое время, стоит только позвонить ему в лавку. Через неделю он сам позвонил моему мужу в банк, спросил, что мы надумали.
Но мы не продали кувшин. Он был наш, и нам хотелось знать, что он наш, покуда мы живы. Не сговариваясь, мы решили, что не расстанемся с ним никогда.
Хотя искушение не раз нас подстерегало. Мы пережили препаскудные годы. Особенно после войны. К концу месяца у нас зачастую оставалась только картошка, мы ели ее и на обед и на ужин. И все-таки ни единого раза нам даже в голову не пришло позвонить антиквару, тому, что «по вызову прихожу на дом», как гласила оставленная им визитная карточка с призывно глядевшим на нас номером его телефона. Я тайком порвала ее. Предпочитала отдавать в заклад мои часики, серьги, обручальное кольцо. Эти бедняжки больше проживали в ломбарде, чем дома.
Видишь ли, нам приятно было думать, что последнюю свою карту мы еще не пустили в ход. В том и состоит смысл последней карты, чтобы никогда не пускать ее в ход. Ночью, после изнурительного дня, мы с мужем лежали рядышком на супружеском ложе, не сомкнув глаз, с одною мыслью — как-то нам удастся прожить следующие двадцать четыре часа, и про себя упорно, быть может, даже одновременно твердили: «Кувшин! Ведь на самый худой конец есть кувшин!» — и это придавало нам сил.
К счастью, до этого так и не дошло. И потом я свято верю — считай это суеверием: когда оборваны все спасительные нити и конец, казалось бы, неминуем, вот тут-то — в самую последнюю минуту — непременно случается какое-нибудь чудо. Я это испытала. Надобно только веровать, что бог милосерден. И тогда нежданная-негаданная приходит помощь. Какая? Да разная. Сверхурочная работа в банке, маленький перевод с немецкого, дежурство на почте — их недурно оплачивают… Мало ли что. Например, кто-нибудь пожелает брать уроки игры на скрипке. Мой муж ведь дает такие уроки. Он даже в консерватории учился год целый. Мечтал стать скрипачом. У него почти постоянно бывало один-два ученика. Начинающие, первый-второй класс гимназии. Только вот беда — уроки-то он мог давать лишь поздно вечером, а малышам-школярам в эту пору уже не до учения — спать хотят.
Но вообще, признаюсь тебе, был у нас и благодетель. Мне таиться нечего. Я даже назову его. Мартини, рыцарь[93] Мартини, миллионер.
Однажды, когда позарез требовалось внести квартирную плату за квартал и нам уже вручили исполнительный лист о выселении, мой муж посетил его и попросил двести пенгё взаймы. Мартини без звука протянул деньги, при этом элегантно, будто бы невзначай, как бы дав понять: возвращать их не нужно. Прекрасный, благородный поступок. Никогда не забуду. Ума не приложу, отчего это многие злы на него? Они не правы. Да, он капризный человек, своенравный, странный, но зато и лишние деньги бросает на ветер так же капризно, своенравно, странно. Лишних денег у него не столь уж много. Но, скажи, у кого найдется много лишних денег в нынешнем мире? И кто способен нынче бросить хоть крохи тому, кто в нужде? Я знаю одного молодого композитора, которого Мартини из года в год посылал из одного заграничного санатория в другой, и все на свой счет. Нет, он молодчина, что бы там о нем ни говорили. Мы всегда его высоко ценили.
Мой муж знал Мартини уже многие годы. В первый раз встретил его в банке. Оказывал ему пустячные любезности, какие в силах оказать банковский служащий, маленький человек большому человеку. Право же, совсем бескорыстно. Во время «конъюнктуры»
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.