Избранное - [4]
— Ты, Василе, все же брат Ане, не оставь ее одну. Бабу обидеть легко, много ума не надо. Всякий норовит и межу у ней урезать, и ягнят по весне присвоить. Ах вы, бедные, бедные мои… детки!..
Он снова затрясся от рыданий, скорчившись в три погибели. Порыв ветра громыхнул в окно, огонек в лампе испуганно захлопотал.
Ана и Василе перекрестились. Метель во дворе разбушевалась с новой силой, под окном вырастал сугроб, грозя закрыть все окно. На балку под стрехой уселась сова, похожая на крошечного чертика, мечущего из глаз молнии, и громко прокричала в ночи.
— Смерть накликает!..
— Будет тебе!.. Озябла… Думаешь, легко ей?..
— Тяжко, — подтвердила Ана, хотя думала совсем о другом.
Больной с усилием поднялся и шатаясь направился к двери.
— Ну, прощевайте, пойду я… в Таурень…
Василе преградил ему дорогу.
— Ты ровно дитя малое… Постыдился бы, Якоб, снам-то верить… Подумай, как же семью бросать… Все ж хозяин ты… На тебе все…
— Пойду. Невмоготу мне. Пойду за своей судьбой… Пойду, как заповедано… Пусти…
— Опомнись, Якоб!
— Пусти!..
Василе с Аной подхватили его под мышки, силой уложили в постель, укрыли тулупом. Ана вытерла слезу краешком передника и снова принялась за пряжу. Василе посидел еще немного, потом поднялся, тихо простился.
— Ты за ним приглядывай, — наказал он сестре, вышедшей с ним в сени. — Это все погода пакостит… Невмоготу ему… Видится всякое… Завтра бы причаститься ему надо. Я с утречка зайду…
Ана вернулась в комнату, встала у порога, скрестив на груди руки, будто окаменела.
Долгим взглядом смотрела она на все, не узнавая, потом горестно вздохнула, головой покачала и снова уселась возле печки, принялась за работу. Веретено завертелось, замурлыкало, зажужжало…
Словно черный ворон над голым зимним деревом, кружила в голове одна неотвязная мысль, не давала покоя, в конце концов ресницы сомкнулись, веретено выскользнуло из рук, и Ана уснула. В хате воцарился покой…
Вверху, под самым потолком, яркий кружок света озарял закопченные бревна и темный угол, где серебрилась порванная паутина. Но скоро огонек лампы еще глубже забрался в свою нору и там уснул.
Опершись на подгибающиеся от слабости руки, больной поднялся, пристально вгляделся в темноту. Предательским звоном сребреника по льду звякнула пружинная кровать. Якоб замер, прислушался. Торопливо уложил он шапку и тулуп так, чтоб виделось, будто лежит тут повернутый лицом к стенке человек, и быстро заспешил к двери. Можно было подумать, что весь пол усыпан сухим валежником — так громко затрещали у него кости. Он вновь на мгновение замер и замедлил шаг. Сердце учащенно билось, глухие удары его, казалось, отдавались во всех углах. Чтобы умерить его стук, Якоб изо всех сил запахнул на себе фуфайку… Где-то в щели усердно точил стенку древесный жучок.
Ночь пряла свою пряжу и дальше, вплетая в нее и сон, и тишину…
Когда пришел Василе, свет широким мостком перекинулся от окна к печке, возле которой, скрючившись и уронив голову на руки, спала Ана.
— Спите? — спросил Василе.
И вдруг, озаренный внезапной догадкой, пощупал тулуп.
— Якоб!
Тулуп сплющился под рукой, обнаруживая пустоту.
— Ана! Якоб-то где?
— Это ты, Василе? Господи, как же я уснула? — удивилась она, потирая глаза и еще не оправившись от сна. — Батюшки! И веретено выронила, как только не сломала! Сроду со мной такого не бывало… И как уснула, не помню… Притомилась… Четыре ночи ведь маюсь… — Слова застряли у нее в горле.
Метель давно кончилась. Земля, укрытая белым саваном, спала богатырским сном, лишь кое-где в сугробинах, как черные надгробья, торчали одинокие хаты. Над бескрайним белым простором, объятым, казалось, непробудной тишиной, в мутно-сером, мраморном небе парили три ворона, изредка оглашая округу надрывным криком.
От порога хаты через сад и двор к холму тянулись неверные следы, будто кто-то шел пьяный, шатаясь из стороны в сторону, и хватался по дороге за каждое дерево.
Два человека на крыльце стояли молча и смотрели друг на друга разверстыми глазами, в которых черной тенью метался смертный страх.
Перевод М. Ландмана.
ПРЕКУБ
Прекуб обул правую ногу, пошевелил пальцами: не жмет ли, топнул по полу, будто пяткой гвоздь забивал, и, рассудив, что при ходьбе обувка еще маленько обомнется, взялся за вторую постолу.
Постола вчера вымокла, а потом весь день сушилась, на солнышке, затвердела, что твое железо, головка вверх задралась, в небо смотрит, оборы не продеваются.
Прекуб помял постолу на колене, поколотил ею об пол.
— Эй, жена, посвети-ка, а то я и до вечера не управлюсь.
Здоровенная курносая в рябинах баба зажгла керосиновую лампу.
— Давай, давай, скорей обувайся, — поторопила она мужа.
Прекуб сидел на полупустом мешке возле кровати, на постели сонно мурлыкал толстый рыжий кот. Отчаянно боролся с предрассветными сумерками чадящий огонек лампы.
Кровать незастелена, одеяло, простыни свесились чуть ли не до земли, на полу сор, солома, метла валяется…
Прекуб принарядился по-праздничному, надел шляпу с цветным шнурком, кошелек кожаный с деньгами на шею под рубаху приладил, взял суковатую палку и оглядел с порога комнату, не забыл ли чего.
— Ну, жена, пойду я, что ли…
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.