Хроники постсоветской гуманитарной науки. Банные, Лотмановские, Гаспаровские и другие чтения - [198]
Сам же Андрей Немзер (НИУ ВШЭ) завершил конференцию докладом «Еще о тютчевиане Давида Самойлова»[416]. О том, как высоко Самойлов ценил Тютчева, свидетельствует эпизод из воспоминаний В. С. Баевского: Самойлов спросил мемуариста, «тянет ли он» на А. К. Толстого, и, получив утвердительный ответ, сам продолжил: «А на Тютчева не тяну; нет у меня неограниченной свободы», а затем добавил: «Я еще мужчина. И потому поэт. А когда перестану быть мужчиной, то лягу и умру». Из сказанного понятно, что Тютчев интересовал Самойлова и как поэт, и как человек. Судя по дневнику Самойлова, интерес этот возник очень рано: в 15 лет Давид Кауфман покупает в букинистическом магазине том стихотворений Тютчева, в следующем году в дневниковой записи противопоставляет рифмы Блока в поэме «Возмездие» («отвратительные») рифмам Тютчева («неоригинальные, но освежают стих»). Много позже в мемуарном очерке «Ифлийская поэзия» он весьма неодобрительно охарактеризовал одного из студентов, который, несмотря на свое достоинство и интеллектуализм, «презрительно отозвался о Тютчеве» (самое любопытное, что этим студентом был не кто иной, как Георгий Степанович Кнабе, впоследствии автор тонких и глубоких анализов поэзии Тютчева). Тютчевские мотивы Немзер выделил и проанализировал в трех стихотворениях Самойлова. В строках из первого, «Я устарел, как малый юс…» (1978): «Ведь так изменчиво живу — Подобно очертаньям дыма», — докладчик увидел сходство с тютчевским: «Так грустно тлится жизнь моя. И с каждым днем уходит дымом». Разница, однако, в том, что Тютчев готов «просиять» и «погаснуть», а Самойлова эта перспектива пугает. Тот же мотив пугающей старости еще яснее выступает в стихотворении 1980 года «Наверно, все уже ушло…», где Самойлов опять сравнивает себя с буквой, выпавшей из алфавита, — на сей раз с фитой, и в этом стихотворении о человеке, пережившем свое время, тютчевский подтекст еще более очевиден. Особенно важен образ потока («От желчи горького сознанья, / Что нас поток уж не несет» у Тютчева — и «Наверно, все уже ушло, / И та божественная сила, / Которою меня несло, / Но никогда не заносило» у Самойлова). Значима и перемена буквы с «малого юса» на «фиту» — инициал Тютчева, которым были подписаны его «Стихи, присланные из Германии», опубликованные в «Современнике». По-видимому, именно из‐за того, что присутствие Тютчева в этом втором стихотворении слишком заметно, Самойлов при жизни его не опубликовал — в отличие от первого. Наконец, тютчевское присутствие уже совершенно очевидно в третьем стихотворении, написанном в 1982 году, которое так и называется «Старый Тютчев». Его, как подчеркнул Немзер, нужно читать на фоне другого стихотворения — «Что остается? Поздний Тютчев?». Поздний Тютчев — тот, у которого есть Денисьева, а старый Тютчев — тот, который Денисьеву потерял и перед которым поэтому встает вопрос о самоубийстве. Но Тютчев не единственный фон для понимания стихотворения Самойлова. Немзер показал, что не менее важную роль играет здесь фигура и поэзия Бориса Слуцкого — друга и современника Самойлова. Для Слуцкого самоубийство (насущный вопрос в старости и постоянный мотив стихов, не печатавшихся при жизни, но прекрасно известных Самойлову) было желанным и героическим выбором, Самойлов же его отвергает, беря себе в союзники Тютчева. Стихотворение «Старый Тютчев», при всей его мрачности, кончается словами, дающими хотя бы слабую, но надежду: «Вот подходящий час, чтоб перерезать горло. Немного подожду. Покуда отложу».
Спор дискурсов или борьба крокодилов?
МЕЖДУНАРОДНЫЙ КРУГЛЫЙ СТОЛ
«Наследие советской школы перевода»
(филологический факультет МГУ, 20–21 марта 2015 года)[417]
Петр Андреевич Вяземский сравнил однажды романтизм с домовым: «…убеждение есть, что он существует, — но где его приметы, как обозначить его, как наткнуть на него палец?» Таких «домовых» в истории филологии, пожалуй, найдется немало. И один из них — это «советская школа перевода». Понятие это употребляется очень широко, причем подчас с совершенно противоположными оценками: для одних советская школа перевода — предмет гордости (Александра Борисенко, доцент кафедры общей теории словесности филологического факультета МГУ и устроительница круглого стола, описывая в своем вступительном слове эту позицию, которую она вовсе не разделяет, упомянула «заплачки» о том, что раньше все переводы были грамотны, художественны и совершенно прекрасны), для других — устаревшая догма, от которой нужно во что бы то ни стало избавиться.
Круглый стол (а по сути конференция) стал очередной попыткой разобраться, что же все-таки следует понимать под «советской школой перевода» и как нужно к ней относиться. Собственно говоря, круглых столов как таковых было целых два, в начале и в конце: «Советский перевод: взгляд снаружи, взгляд изнутри» и «Редактура и издательское дело». А между ними было прочитано восемь докладов о разных аспектах переводческого дела в советское время.
В первом круглом столе (20 марта) приняли участие переводовед и историк литературы из Упсалы
Вера Аркадьевна Мильчина – ведущий научный сотрудник Института Высших гуманитарных исследований РГГУ и Школы актуальных гуманитарных исследований РАНХиГС, автор семи книг и трех сотен научных статей, переводчик и комментатор французских писателей первой половины XIX века. Одним словом, казалось бы, человек солидный. Однако в новой книге она отходит от привычного амплуа и вы ступает в неожиданном жанре, для которого придумала специальное название – мемуаразмы. Мемуаразмы – это не обстоятельный серьезный рассказ о собственной жизни от рождения до зрелости и/или старости.
Париж первой половины XIX века был и похож, и не похож на современную столицу Франции. С одной стороны, это был город роскошных магазинов и блестящих витрин, с оживленным движением городского транспорта и даже «пробками» на улицах. С другой стороны, здесь по мостовой лились потоки грязи, а во дворах содержали коров, свиней и домашнюю птицу. Книга историка русско-французских культурных связей Веры Мильчиной – это подробное и увлекательное описание самых разных сторон парижской жизни в позапрошлом столетии.
Историческое влияние Франции на Россию общеизвестно, однако к самим французам, как и к иностранцам в целом, в императорской России отношение было более чем настороженным. Николай I считал Францию источником «революционной заразы», а в пришедшем к власти в 1830 году короле Луи-Филиппе видел не «брата», а узурпатора. Книга Веры Мильчиной рассказывает о злоключениях французов, приезжавших в Россию в 1830-1840-х годах. Получение визы было сопряжено с большими трудностями, тайная полиция вела за ними неусыпный надзор и могла выслать любого «вредного» француза из страны на основании анонимного доноса.
«Имена парижских улиц» – путеводитель особого рода. Он рассказывает о словах – тех словах, которые выведены белым по синему на табличках, висящих на стенах парижских домов. В книге изложена история названий парижских улиц, площадей, мостов и набережных. За каждым названием – либо эпизод истории Франции, либо живописная деталь парижской повседневности, либо забытый пласт французского языка, а чаще всего и то, и другое, и третье сразу. Если перевести эти названия, выяснится, что в Париже есть улицы Капустного Листа и Каплуновая, Паромная и Печная, Кота-рыболова и Красивого Вида, причем вид этот открывался с холма, который образовался из многовекового мусора.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.