Он повесил трубку. Я передала трубку секретарше, ее все зовут Кэнди-Леденец, Бог знает почему, и села. Она взглянула на меня, и какое-то чувство, делающее ее столь незаменимой, заставило ее подняться, открыть ящик, помеченный «картотека», и подать мне открытую бутылку «Chiv as Pegel», которая обычно там стояла. Бессознательно я сделала длинный глоток. Я знаю, почему людям в шоковом состоянии дают алкоголь: это отвратительная штука, и в таких случаях он вызывает в человеке чувство отвращения, чем и выводит из оцепенения быстрее, чем что-либо другое. Виски обожгло мне рот и горло, и я пришла в себя.
– Фрэнк мертв, – сказала я. Кэнди уткнулась в носовой платок. Разумеется, частенько, когда меня покидало вдохновение, я рассказывала ей грустную историю своей жизни. Она, впрочем, тоже. Короче, она знала о Фрэнке все, и это хоть как-то утешало меня. Трудно представить, что бы я делала, если б узнала о смерти Фрэнка, находясь в обществе человека, не Знавшего о его существовании.
Действительно, видит Бог, бедняга давно уже пропал из виду. Когда-то его знали все, теперь напрочь забыли. Здесь, в Голливуде, трагедия известности в том, что вышедшую в тираж знаменитость стараются совсем не вспоминать. А если уж и упомянут, то единственной строчкой в газетах, несколькими небрежными или неодобрительными фразами и совсем без жалости, которую могло бы вызвать самоубийство. И Фрэнк, Красавчик Фрэнк, вызывавший, зависть муж Лолы Греветт, смеявшийся со мной Фрэнк, будет умерщвлен вторично.
Пол приехал быстро. Он по-дружески взял меня за руку, но не проявил ни малейшего сочувствия, которое, знаю, вызвало бы у меня потоки слез. Я всегда сохраняю привязанность, нежность к мужчинам, с которыми спала, плохим или хорошим. У женщин это встречается крайне редко. Но ночью в постели наступает момент, когда чувствуешь, что на земле нет никого ближе тебе, чем мужчина, лежащий рядом, и ничто не заставит меня поверить в обратное. Мужские тела, такие мужественные и такие ранимые, такие разные и такие похожие, так желающие не быть похожими… Я взяла Пола под руку, и мы вышли. Мне стало значительно лучше еще и от того, что я не любила Пола… мне предстояло окунуться в прошлое, и присутствие там близкого человека из реального мира было бы невыносимым.
Фрэнк лежал на кровати, спящий, безразличный ко всему, мертвый. Он выстрелил себе в сердце с двух дюймов, так что лицо его осталось нетронутым. Я попрощалась с ним без особых волнений, как, я полагаю, прощаются с частью самого себя, с чем-то, что было частью тела, когда взрыв снаряда, операция или несчастный случай забирают ее. У него были каштановые волосы – странно, но я никогда не видела мужчин с такими волосами; и все же это самый обычный цвет.
Пол решил отвезти меня домой. Я повиновалась. Было четыре часа дня, солнце обжигало наши лица в новом «ягуаре» Пола, и я думала о том, что оно уже никогда не обожжет лица Фрэнка, а он так любил солнце… С мертвыми не церемонятся лишь только человек испустил дух, как его заколачивают в черный ящик, плотно закрытый, и опускают в землю. Избавляются от мертвых. Или их приукрашивают, уродуют, выставляют напоказ под белыми электрическими огнями, неузнаваемо изменившихся в окоченении. А я оставляла бы их на солнце минут на десять, отвозила бы на морской берег, если они любили море; они могли бы в последний раз полюбоваться землей, перед тем как соединиться с ней навеки. Но нет. Мертвых наказывают за их смерть. В лучшем случае мы исполняем им немного Баха или церковные псалмы, которых они наверняка не любили.
В общем, Пол доставил меня к дому, подавленную меланхолией.
– Можно мне зайти на минутку?
Я механически кивнула, потом подумала о Льюисе. Впрочем, велика важность! Что мне их молчаливые, ледяные взгляды, какая разница, что они думают друг о друге!
Итак, Пол проследовал за мной к террасе, где Льюис, растянувшись в кресле, наблюдал за птичками. Он из далека приветливо помахал рукой, но, заметив Пола, резко опустил ее. Я вошла на террасу и остановилась перед Льюисом:
– Льюис, Фрэнк умер.
Он вытянул руку, нерешительно коснулся моих волос, и тут я не выдержала, что-то во мне сломалось. Я упала на колени и зарыдала у ног этого ребенка, ничего не знающего о горестях жизни. Рука Льюиса прошлась по моим волосам, лбу, залитым слезами щекам; он молчал. Слегка успокоившись, я взглянула вверх: Пол ушел, не сказав ни слова. И неожиданно я поняла, что не плакала при нем по одной простой причине: он этого очень хотел.
– Ну и вид, должно быть, у меня, – пробормотала я, взглянув на Льюиса. Я знала, что глаза у меня заплыли, тушь потекла, косметика погибла. И в первый раз в жизни в присутствии мужчины меня это нисколько не беспокоило. Во взгляде Льюиса, в том моем отражении, которое этот взгляд возвращал мне, я видела только заплаканного ребенка Дороти Сеймур, сорока пяти лет. В его взоре чувствовалось что-то мрачное, пугающее и успокаивающее, из-за искренности, исключающей всякую фальшь в проявлении чувств.
– Тебе тяжело, – задумчиво произнес Льюис.
– Я очень долго любила его.
– Он покинул тебя, – отрезал Льюис. – И наказан. Такова жизнь.