«Хочется взять все замечательное, что в силах воспринять, и хранить его...»: Письма Э.М. Райса В.Ф. Маркову (1955-1978) - [11]
Жуковского мало. А не слишком ли много? Расплывчатый поэт в тогдашней моде с бедным, мало выразительным словарем… Впрочем, если Вы у него знаете хорошее — рад буду, если Вы мне его укажете. А до Ваших возможных у него открытий он, по-моему, заслуживает энергичной «переоценки» в пользу Батюшкова, которого, пожалуй, можно было представить полнее. Но он очень связан с языком и слабо доходит до иностранцев. По этой же причине я поскупился на Карамзина, Давыдова и Вяземского. Федора Глинку (какой изумительный поэт!) и Кюхельбекера я сам еще тогда не знал. Семена Боброва и Ширинского-Шихматова до сих пор не могу достать.
Пушкин… побольше. А что, напр<имер>? «Роняет лес», напр<имер>, первая строфа для иностранного читателя представляет самое большее описательный интерес, все — чересчур длинно, и вообще пушкинский гипноз связан с языком. Я было думал отстранить мелкие стихотворения и дать «Анжело» целиком. Стоило бы, и дало бы иностранцам о Пушкине достойное понятие. Но — Вы сами понимаете, что отстранение всей его лирики тоже не могло быть решением. Всякий раз, когда его представляешь иностранцам, приходится плохо, тем более что мы несем также ответственность и за его репутацию «первого» русского поэта. Все опасаешься, как бы они не сказали: «Только и всего?»
Очень интересуюсь — что бы Вы выбрали у Некрасова. Лично у меня очень чешутся руки и его сильно «переоценить». Теперь я бы удержал, пожалуй, «Машу», «Тройку», «Отчизну», «Утро» — несколько мелких не очень амбициозных стихотворений. А ведь его большие поэмы плохи, за исключением немногих отрывков. В «Кому на Руси», пожалуй, удалось бы удержать только солдатскую песенку и конец «Якова верного» — а сколько фальшивого фольклора там нагромождено! Некрасов — интересный случай прикладной журналистской поэзии, но крайне неряшливый, неровный и, несмотря на свою словесную лавину, устаревший. Но о нем следовало бы поподробнее, и, м. б., вот беседа с Вами меня так и толкает на подробный, документальный, формальный разнос. А следовало бы, а то его все, даже Мережковский, перехвалили, — боятся коснуться его левого величества. Меня коробит от его постоянной политической «задней мысли», в искренность которой плохо верится.
Полонский… Эренбург советовал мне его совсем выкинуть — и, пожалуй, не был неправ. Но «Пчела», приведенная, все-таки, пожалуй, не плоха. Неужели Вы у него видите еще что-нибудь интересное? Он сентиментален, словесно тяжеловат (особенно к концу жизни), pompier[73], лица своего не имеет…
Дельвиг — увы, почти непереводим. Но в «Купальницах» — лучший русский гекзаметр, сонеты его тоже — лучшие по-русски, да и многое другое. Но, увы, похвалив, пришлось очень ограничиться в текстах. Хотя продолжаю сожалеть о «Друзьях» и о «Сельской элегии».
Лермонтова я, видно, плохо перевел — разыщите в оригинале приведенные мною стихи — меня бы удивило, если бы они Вам не понравились. Молодой Лермонтов, конечно, крайне неровен, но со времени выхода моей антологии я там нашел еще немало интересных и даже замечательных стихотворений. Их скучно откапывать, но они есть.
Следовало бы каждому образованному русскому уметь разбираться в украинских текстах, подобно тому как образованные англичане читают по-шотландски или образованные французы — по-провансальски. А ведь украинский ближе к русскому, чем, напр<имер>, провансальский к французскому. Кроме Шевченки, Вы бы на нем открыли Тычину и Рыльского укрощенных или Зерова[74] и Филипповича[75], замученных большевиками. Это погром целой замечательной поэтической литературы.
Теперь Баратынский — делайте что хотите — бейте, ставьте в угол, — не доходит он до меня. Объективно ценю его большое (огромное) мастерство, но… задушил ли он свой талант, перетрудившись, или же ничего, кроме труда, у него никогда и не было — не знаю. Но факт налицо — оазисы крайне редки у этого чопорного, сухого и недоброго господина, вероятно очень высокомерного (он, черт, не сохранил ни одного письма Пушкина к нему!). Кроме того, многие из его словесных выкрутасов кажутся очень сомнительными и — факт: хвалить хвалят его все, но… кто у него учился с успехом? Кто его любил (кроме Брюсова)? Кто был под его влиянием? Такие стихотворения, как «На что вы дни» или «Все мысль да мысль» — сложнейшая стихотворная алгебра. Но поэзия…? Маллармэ — вот тоже трудился свирепо. Но где у Баратынского музыка и магия таких строчек, как
Или
Вот, напр<имер>, то, чего у Баратынского нет. Но даже подлинной глубины мысли, как вот, напр<имер>, у Тютчева, или Случевского, или… Белого, у него тоже нет. Просто — пессимизм позамысловатее. Делаю исключение для «Последней смерти» с ее страшным пророчеством, м. б., наших дней. Но я его открыл после 1947 г.
Напротив, Языков — своеобразнейший, ярчайший, подлиннейший из пушкинцев. Возьмите хотя бы приведенные мною стихотворения. Но у него много других, не хуже. Хотя бы «Иоганнисберг» или стихотв<орение>, посвященное К. Павловой. «К Рейну» я не поместил из-за его размеров — но какая красота! Где Вы такое видели у Баратынского? А его ругань по адресу западников, в частности Чаадаева!
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
На протяжении десятилетия ведя оживленную переписку, два поэта обсуждают литературные новости, обмениваются мнениями о творчестве коллег, подробно разбирают свои и чужие стихи, даже затевают небольшую войну против засилья «парижан» в эмигрантском литературном мире. Журнал «Опыты», «Новый журнал», «Грани», издательство «Рифма», многочисленные русские газеты… Подробный комментарий дополняет картину интенсивной литературной жизни русской диаспоры в послевоенные годы.Из книги: «Если чудо вообще возможно за границей…»: Эпоха 1950-x гг.
Оба участника публикуемой переписки — люди небезызвестные. Журналист, мемуарист и общественный деятель Марк Вениаминович Вишняк (1883–1976) наибольшую известность приобрел как один из соредакторов знаменитых «Современных записок» (Париж, 1920–1940). Критик, литературовед и поэт Владимир Федорович Марков (1920–2013) был моложе на 37 лет и принадлежал к другому поколению во всех смыслах этого слова и даже к другой волне эмиграции.При всей небезызвестности трудно было бы найти более разных людей. К моменту начала переписки Марков вдвое моложе Вишняка, первому — 34 года, а второму — за 70.
Переписка с Одоевцевой возникла у В.Ф. Маркова как своеобразное приложение к переписке с Г.В. Ивановым, которую он завязал в октябре 1955 г. С февраля 1956 г. Маркову начинает писать и Одоевцева, причем переписка с разной степенью интенсивности ведется на протяжении двадцати лет, особенно активно в 1956–1961 гг.В письмах обсуждается вся послевоенная литературная жизнь, причем зачастую из первых рук. Конечно, наибольший интерес представляют особенности последних лет жизни Г.В. Иванова. В этом отношении данная публикация — одна из самых крупных и подробных.Из книги: «Если чудо вообще возможно за границей…»: Эпоха 1950-x гг.
Георгий Иванов назвал поэму «Гурилевские романсы» «реальной и блестящей удачей» ее автора. Автор, Владимир Федорович Марков (р. 1920), выпускник Ленинградского университета, в 1941 г. ушел добровольцем на фронт, был ранен, оказался в плену. До 1949 г. жил в Германии, затем в США. В 1957-1990 гг. состоял профессором русской литературы Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе, в котором он живет до сих пор.Марков счастливо сочетает в себе одновременно дар поэта и дар исследователя поэзии. Наибольшую известность получили его работы по истории русского футуризма.
1950-е гг. в истории русской эмиграции — это время, когда литература первого поколения уже прошла пик своего расцвета, да и само поколение сходило со сцены. Но одновременно это и время подведения итогов, осмысления предыдущей эпохи. Публикуемые письма — преимущественно об этом.Юрий Константинович Терапиано (1892–1980) — человек «незамеченного поколения» первой волны эмиграции, поэт, критик, мемуарист, принимавший участие практически во всех основных литературных начинаниях эмиграции, от Союза молодых поэтов и писателей в Париже и «Зеленой лампы» до послевоенных «Рифмы» и «Русской мысли».
Книга Михаэля фон Альбрехта появилась из академических лекций и курсов для преподавателей. Тексты, которым она посвящена, относятся к четырем столетиям — от превращения Рима в мировую державу в борьбе с Карфагеном до позднего расцвета под властью Антонинов. Пространственные рамки не менее широки — не столько даже столица, сколько Италия, Галлия, Испания, Африка. Многообразны и жанры: от дидактики через ораторскую прозу и историографию, через записки, философский диалог — к художественному письму и роману.
«Наука, несмотря на свою молодость, уже изменила наш мир: она спасла более миллиарда человек от голода и смертельных болезней, освободила миллионы от оков неведения и предрассудков и способствовала демократической революции, которая принесла политические свободы трети человечества. И это только начало. Научный подход к пониманию природы и нашего места в ней — этот обманчиво простой процесс системной проверки своих гипотез экспериментами — открыл нам бесконечные горизонты для исследований. Нет предела знаниям и могуществу, которого мы, к счастью или несчастью, можем достичь. И все же мало кто понимает науку, а многие боятся ее невероятной силы.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».