Такие ордена Юлька видела и раньше. Но всегда это было связано с чем-то торжественным и шумным, с грохотом барабанов, с громкими маршами на пионерских сборах, на парадах, когда все празднично и даже весело. А здесь они лежали на Юлькиных ладонях тихо, молчаливо, и отблески далеких боев хранились в их золотых и серебряных лучах… Они были похожи на те отцовские песни, в которых пелось о суровом боге войны, гремящем в седых лесах, и о старом майоре, которому не спится, когда из-за далеких гор приходит гроза.
Она осторожно положила ордена обратно в коробку и тогда увидела, что положенный ею туда раньше браунинг-пистолет повернут к ней теперь другой своей стороной и на деревянной пластинке, перехваченной металлическими полосками, видна старая, почти стершаяся неглубокая резьба. Это была какая-то надпись, и буквы были латинские… Не прикасаясь к коробке, Юлька попыталась прочитать незнакомые, чужие слова. Первое слово было совсем непонятным. То ли Цурги, то ли Гурги. Дальше шла какая-то дата, почти целиком закрытая металлической пластинкой, скрепившей рукоять. Ниже расположилась вторая строчка, и первое слово в ней показалось Юльке почему-то знакомым. Словно оно давно было известно Юльке, только хитро замаскировалось теперь за чужими буквами, за чужим языком. «Салудо», прочитала Юлька. Следующее же слово снова перехватывалось металлической полоской, и можно было прочитать лишь его первую половину — «цамар» или «камар»… Почему «камар»? Даже не «комар», а «камар»?..
Она все еще сидела над коробкой, разгадывая это знакомо-незнакомое «салудо», когда где-то в соседней квартире часы пробили два раза.
Тогда она закрыла коробку и осторожно поставила ее на прежнее место в шкафу. Но странно — в руках у нее словно остался холодок от этих застывших серебряных лучей… Юлька даже озябла. И странное сожаление снова вернулось к ней!
И было оно таким сильным, таким горьким и таким огромным, что уместиться с ним вдвоем в небольшой тесной комнате деда было просто невозможно!
Юлька взяла кошелек с деньгами, пихнула ногой упакованный чемодан, стоявший посреди комнаты, и ушла из квартиры. Она спустилась по лестнице, миновала Мельничную улицу, вышла на Центральную, и мимо нее с шумным шелестом промчался троллейбус. Шестой троллейбус шел на вокзал, к электричке. Это Юлька помнила еще со вчерашнего дня.
На этот раз она сошла на той станции, на которой ей и нужно было сойти, и сразу вышла к главному входу в парк. Совершенно неожиданно здесь не оказалось ни отвесных тропинок, ни крутых ступеней, ведущих вверх. Неширокая дорога, покрытая асфальтом, поднималась некруто, почти полого, врезавшись в зеленое тело холма и кое-где делая мягкие повороты, — по ней спокойно мог проехать даже автомобиль.
У ворот парка прогуливался вахтер, и Юлька, не рискнув завязать с ним знакомство, нашла первую попавшуюся ей дыру в ограде, через нее проникла в парк, тут же застряла в кустах и позорно выбиралась из них уже через чистенькие газоны и клумбы. Потом ей пришлось пробираться через чащобу влажных кустов, хлеставших ее по исцарапанным коленкам.
Где-то вдалеке, за холмом, громыхнул гром, по кустам захлопали крупные капли — звонкие, словно разноцветные. После такого дождя Юльке всегда хотелось пошарить под деревьями, отыскать на земле прозрачные капли-камешки…
Наконец ей удалось выбраться к деревянной сцене-раковине, мимо которой вчера тащила ее к беседке Дюк. На дощатом полу сцены валялись залетевшие с деревьев листья. Юльке вспомнилась последняя смена в пионерском лагере, когда осень уже на носу и в лагере все выглядит бесприютным и заброшенным. Она на цыпочках пошла через «зрительный зал» несколько садовых скамеек, сдвинутых в неровные ряды, но не успела пройти и десяти шагов, как хлынул ливень. Она добежала до сцены и взлетела по скрипучим ступенькам под крышу. Промокла она до последней ниточки, но странно — плиссе на юбке теперь ее уже не беспокоило так, как позавчера, когда она у ларечка неподалеку от больницы ела колбасу и ругалась.
Она прижалась к вогнутой стенке сцены, стараясь быть незаметной чтобы ее не увидел кто-нибудь из парка. Она боялась попасться на глаза кому-нибудь раньше, чем она покажется самой Дюк…
Дождь не кончался, продолжал с силой хлестать по звонкой покатой крыше сцены, но склонившееся к самому горизонту солнце вдруг прорвалось сквозь блестящую листву и круглым ярким пятном легло Юльке под ноги. Прижатое тучей почти к самому горизонту, оно было ярко-оранжевого цвета как огромный прожектор. Юльке вдруг подумалось, что ей никогда еще не приходилось стоять вот так — на сцене в свете яркого луча… А шум дождя это шум зрительного зала, не затихшего после оваций. Еще не придуманная Юлькой музыка жила в нем!
Она осторожно подошла к краю сцены, ливень сейчас же забарабанил по ее плечам и тут же отступил — то ли ветер отогнал его в сторону, то ли гроза начала стихать. А музыка, жившая в нем до сих пор, ушла от него к Юльке. Юлька шепотом запела.
Она запела песню о трех товарищах из города Эн, замученных фашистами. Это была самая грустная песня на свете из всех песен, которые знала Юлька: