По саням, по кошевкам перекликнули. Дошло до старшего. Пришел:
— Какая надобность?..
Вдова Валентина Яковлевна сказала. Старший подумал, голову даже криво поднял. Подумал и сказал:
— Упокойника разискивать? Видал ты! На этот смысл распоряжения у меня никакого не имеетца… 0 бъявишься в городе… Там тебе всякую справку дадут!..
Был упорен старший, непреклонен. Так вдова ничего и не добилась. Только, когда после раздыха трогался обоз в дальний путь — старушонка какая–то, вместе с бабами вертевшаяся возле саней, вместе с бабами над женщинами галившаяся, поглядела, присмотрелась к вдове и, позабыв о насмешках, о злобе, вдруг участливо спросила:
— Это у тебя, сударка, муж–то в гробу покоился? У тебя? И не получая ответа, но не смущаясь этим, она свое:
— У тебя, значит… Я к тому: утресь офицеров тут провозили, полоненных. Ну, значит, ребята военные–то сказывали, что вытряхнули твоего мужа–то упокойника из гробу. «В вашей, — говорят ребята–то эти, — в вашей Максимовщине полковника вытряхнули, а вместо его — деньги…».
Бабы кругом молчали. Слушали старуху, хоть и знали все это сами. Все слышали утром.
Бабы слушали и глядели на вдову, на старуху.
— Агромадные деньги, сказывали!.. Да! А у покойника–то твоего, женчьина, офицеры–то на кладбищу нашу сволокли, да еле–еле снежком прикрыли, присыпали… Так он там и лежал бы. Да мужики тогды же заприметили тело неизвестное, неладно, ведь, собаки грызть начали упокойника… Нехорошо. Ну, зарыли глыбше… Глыбше. А теперь и оказалось, что твой это… Сказываю, зарыли… Ты будь без сумленья!.. Теперь не растащут!..
— Нет, теперь не тронут! — подхватили бабы.
Вдова Валентина Яковлевна вцепилась в отвод саней, крепится: ах, не расплакаться бы!
Старший подумал, поглядел:
— Ну, нечего рассусоливать! Трогайте, ребята! Ладно!..
Вдова рванулась к нему:
— Позвольте!.. Товарищ! Позвольте мне сходить на могилу!..
Старший (шагнул он, было, уже к своим саням) остановился, быстро обернулся к вдове и резанул:
— Нельзя! — Нет такого приказанья!..
— Позвольте! — зазвенел тоскою женский голос. — Что же тут такого?.. Ведь я не убегу… Ведь муж мой там…
И еще раз отрубил:
— Нельзя! Нет, говорю, распоряженья на это… Но вдруг вспыхнул, отчего–то рассердился, повысил голос:
— А потом еще вот што… Подумать об этом надо: кто там на кладбище? — враг наш!.. Его зря добрые люди от зверя прикрыли… от собак. Ему бы и впрямь следовало костей не собрать!.. Враг он!
Передохнул еще сильнее и полней налился гневом.
— Враг!.. Какая может быть здесь снисхожденья? Эй! Трогайте, ребята! Да ну их… с канителью этой!.. Пошел!
Тронулись. Уходили назад бабы, избы, огороды. Вдова тоскливо глядела туда, где за пряслами чернели кресты. Кругом все умолкли.
В городах багрово плескались красные полотнища. Затихала кровавая страда. Разгоралась под февральскими, еще не окрепшими, еще пугливыми зорями, живая жизнь.
Хоронили мертвых.
Реяли знамена, знамена, знамена. Золотом горели трубы оркестров. Рвали влажный холод медные голоса. Тысячи ног утаптывали рыхлый, вялый снег. Над тысячами голов, вместе со знаменами, колыхались, высились гроба, десятки гробов.
Тысячи ног утаптывали путь к братской могиле.
На горе, господствуя над городом, желтея свежими комьями глины, легла она, готовая принять в тихие недра свои десятки погибших. Широкая братская могила. Она зияла отверстым чревом своим. Она безмолвно, но неумолчно кричала в холодные, увитые жидкими облаками, небеса. И ее крик. отражался в реве меди, в переливах похоронных песен, в шуме движущейся, неудержимой толпы.
Из предместий, через старые темные мосты, по шумным улицам, шумно катились потоки, вспыхивающие красными знаменами, красными вскриками, красной бурею.
Текли толпы. По обледенелым тротуарам останавливались любопытные. Их срывал, уносил с собою поток. На их место становились новые — и эти новые также уносились, растворялись в шуме, в колышащемся движении тысяч. И еще, и еще…
Толпою с тротуара вместе с другими унесены были Королева Безле и Желтогорячая. Ошеломленные, испуганные чужим многолюдством, они метались в потоке. Они пытались вырваться, уйти, но не могли. И, покоренные стихией, они шли в толпе, а над ними хлопали и рдели знамена, а впереди них плыли над головами гроба.
Они молчали, сжавшись, цепляясь одна за другую, постаревшие, жалкие, ненужные. И, не слушая, слышали они назойливый, выдающийся в уши победно–похоронный грохот и рев меди…
Текли толпы. За ними оставались любопытные, уцелевшие от потока, разглядывающие уходящее многолюдье. У калиток, у ворот, возле подъездов, липли они, переговариваясь глухо, тая в себе свое, скрытное. У запыленных февральским морозом окон таились глазеющие, и, когда окна жалобно сотрясались от медного тысячеглоточного пения, глаза у них темнели, и они слегка отодвигались в сторону…
До братской могилы, через весь город, дрожал медный рев. Он катился над улицами, он бился о стены домов, он влипал в окна. Он был назойлив, властен и неотвязен.
Он бил.
И, наполняя город, наполнил он и трехэтажную тюрьму, рассевшуюся за рекою и сторожащую город. А в тюрьме у окон — бледные, посеревшие. Они слушают и слышат этот медный рев. И они думают.