Готическое общество: морфология кошмара - [37]
Замечательный пример готической лояльности в обществе, где нет универсальной морали, а, напротив, всем очевидна ее невозможность, дают отношения героя-оборотня «Ночного Дозора» со своим шефом. Лояльность к шефу оказывается единственным критерием, которым руководствуется герой, всегда готовый преступить закон сообщества ради того, чтобы выполнить задание, приказ, поручение[167]. Показательно, что чем выше становится его положение в Ночном Дозоре, тем радикальнее на место лояльности к суждению шефа приходит субъективность суждения «авторитета».
Отказ от морального суждения, естественно, оборачивается культом силы. «Жизнь против смерти, любовь против ненависти... и сила против силы, потому что сила не имеет моральных категорий. Все очень просто»[168].
Неудивительно, что в новой готической системе ценностей убийство начинает рассматриваться как рутинная повседневность[169] — ведь кто их, людей, теперь считает? Эволюция моральных представлений героя «Ночного Дозора», в которой ему сопутствует все тот же чекистский девиз[170], толкает его на убийство. Только, в отличие от Раскольникова, герой не раскаивается, не признает над собой, хотя бы post factum, примата моральных запретов, а легко оправдывает свое решение[171].
Следуя логике развития готической морали, автор «Ночного Дозора» приходит к интересным результатам. Речь идет об образе серийного убийцы, явно написанном с натуры, ибо даже его мотивации близко совпадают с мотивациями, обычными для психопатологий такого типа. Только, как выясняется, Максим — так зовут серийного убийцу — это положительный герой. Его душевные переживания, которым отведено заметное место в романе, должны вызвать симпатию читателя. Он считает себя единственным судией, способным отличать добро от зла, и действует в соответствии со своими чувствами: убивает молодую женщину, затем отца семейства, покушается на жизнь двенадцатилетнего ребенка. Убийства написаны вполне натуралистически, но ни их зрелище, ни тот факт, что оба убитых ничем не нарушали «закона», не должны, по замыслу; автора, омрачать отношения читателя к герою, который, как выясняется, является «светлым магом»[172]: «Светлый рыцарь, бесконечно одинокий» — так характеризует его Лукьяненко[173]. Принцип субъективности морального суждения здесь реализуется в своей гротескной полноте. Но не надо думать, что Лукьяненко слишком озабочен размышлениями на эти темы. Моральные следствия поступков его героев его не слишком беспокоят. Напротив, с точки зрения автора, они вполне естественны и не требуют подробных дополнительных размышлений. Просто автор изо всех сил старается идти в ногу со временем и с представлениями своих читателей, а также — и это обязательно — стоять выше «дешевой морали».
Герой фэнтези приходит к выводу, что он сам — единственный и главный арбитр, чье суждение должно исходить из того, как именно он в данный момент понимает «личное счастье» или личную выгоду; «— Есть твоя правда, Антон? Ты в ней уверен? Тогда в нее и верь, а не в мою и не Гессера. Верь и борись»[174]. Никакое разделенное представление о том, что такое правда и чем в принципе, отличается добро от зла, как мы видим, не имеет шансов сложиться даже между боевиками одного подразделения. Вместо абстрактных понятий принимаются конкретные решения, не имеющие шансов лечь в основу обобщений. Естественно, что всякий альтруизм, бескорыстное поведение и вера в универсальные принципы и идеи, любое коллективное начинание или коллективный проект в романе оказываются глубоко скомпрометированы. Настоящей же признается только борьба за собственное благополучие.
Субъективизм морального суждения сочетается с глубоким культурным пессимизмом, с разочарованием в ценностях цивилизации: «На каждого президента находится свой киллер. На каждого пророка — тысяча толкователей, которые извратят суть религии, заменят светлый огонь жаром инквизиторских костров. Каждая книга когда-нибудь полетит в костер, из симфонии сделают шлягер и станут играть по кабакам. Под любую гадость подведут прочный философский базис»[175], — сетует оборотень на несовершенства человеческого общества.
Эсхатологическая тема присутствует в фэнтези повсеместно, ничуть не в меньшем объеме, чем в популярной литературе о достижениях современной физики. Ожидание конца света, прорыва инферно и прочих катаклизмов — таково повседневное ощущение ее авторов, ее героев и ее читателей[176].
Не хочется пройти мимо и другой переклички между готической моралью и естественными науками. Специалисты в области когнитивных наук и нейрофизиологии мозга в последнее время начали возвращаться к идее врожденного социального зла как биологически детерминированного феномена[177]
Религия в готическом обществе
Самым неожиданным результатом перестройки и краха советского режима можно назвать ощущение морального вакуума в постсоветском обществе, которое сохраняется и по сей день. В России кризис моральных норм оказался тем более силен, чем более радикально была скомпрометирована ханжеская «мораль советского человека». Полное отсутствие консенсуса по поводу морали — такова основа российской готической морали.
Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях.
«Что говорит популярность вампиров о современной культуре и какую роль в ней играют вампиры? Каковы последствия вампиромании для человека? На эти вопросы я попытаюсь ответить в этой статье».
Эта книга посвящена танатопатии — завороженности нашего общества смертью. Тридцать лет назад Хэллоуин не соперничал с Рождеством, «черный туризм» не был стремительно развивающейся индустрией, «шикарный труп» не диктовал стиль дешевой моды, «зеленые похороны» казались эксцентричным выбором одиночек, а вампиры, зомби, каннибалы и серийные убийцы не являлись любимыми героями публики от мала до велика. Став забавой, зрелище виртуальной насильственной смерти меняет наши представления о человеке, его месте среди других живых существ и о ценности человеческой жизни, равно как и о том, можно ли употреблять человека в пищу.
«Непредсказуемость общества», «утрата ориентиров», «кризис наук о человеке», «конец интеллектуалов», «распад гуманитарного сообщества», — так описывают современную интеллектуальную ситуацию ведущие российские и французские исследователи — герои этой книги. Науки об обществе утратили способность анализировать настоящее и предсказывать будущее. Немота интеллектуалов вызвана «забастовкой языка»: базовые понятия социальных наук, такие как «реальность» и «объективность», «демократия» и «нация», стремительно утрачивают привычный смысл.
Первая треть XIX века отмечена ростом дискуссий о месте женщин в литературе и границах их дозволенного участия в литературном процессе. Будет известным преувеличением считать этот период началом становления истории писательниц в России, но большинство суждений о допустимости занятий женщин словесностью, которые впоследствии взяли на вооружение критики 1830–1860‐х годов, впервые было сформулированы именно в то время. Цель, которую ставит перед собой Мария Нестеренко, — проанализировать, как происходила постепенная конвенционализация участия женщин в литературном процессе в России первой трети XIX века и как эта эволюция взглядов отразилась на писательской судьбе и репутации поэтессы Анны Петровны Буниной.
Для современной гуманитарной мысли понятие «Другой» столь же фундаментально, сколь и многозначно. Что такое Другой? В чем суть этого феномена? Как взаимодействие с Другим связано с вопросами самопознания и самоидентификации? В разное время и в разных областях культуры под Другим понимался не только другой человек, с которым мы вступаем во взаимодействие, но и иные расы, нации, религии, культуры, идеи, ценности – все то, что исключено из широко понимаемой общественной нормы и находится под подозрением у «большой культуры».
Биография Джоан Роулинг, написанная итальянской исследовательницей ее жизни и творчества Мариной Ленти. Роулинг никогда не соглашалась на выпуск официальной биографии, поэтому и на родине писательницы их опубликовано немного. Вся информация почерпнута автором из заявлений, которые делала в средствах массовой информации в течение последних двадцати трех лет сама Роулинг либо те, кто с ней связан, а также из новостных публикаций про писательницу с тех пор, как она стала мировой знаменитостью. В книге есть одна выразительная особенность.
Лидия Гинзбург (1902–1990) – автор, чье новаторство и место в литературном ландшафте ХХ века до сих пор не оценены по достоинству. Выдающийся филолог, автор фундаментальных работ по русской литературе, Л. Гинзбург получила мировую известность благодаря «Запискам блокадного человека». Однако своим главным достижением она считала прозаические тексты, написанные в стол и практически не публиковавшиеся при ее жизни. Задача, которую ставит перед собой Гинзбург-прозаик, – создать тип письма, адекватный катастрофическому XX веку и новому историческому субъекту, оказавшемуся в ситуации краха предыдущих индивидуалистических и гуманистических систем ценностей.
В книге собраны воспоминания об Антоне Павловиче Чехове и его окружении, принадлежащие родным писателя — брату, сестре, племянникам, а также мемуары о чеховской семье.
Поэзия в Китае на протяжении многих веков была радостью для простых людей, отрадой для интеллигентов, способом высказать самое сокровенное. Будь то народная песня или стихотворение признанного мастера — каждое слово осталось в истории китайской литературы.Автор рассказывает о поэзии Китая от древних песен до лирики начала XX века. Из книги вы узнаете о главных поэтических жанрах и стилях, известных сборниках, влиятельных и талантливых поэтах, группировках и течениях.Издание предназначено для широкого круга читателей.
Эта книга — увлекательная смесь философии, истории, биографии и детективного расследования. Речь в ней идет о самых разных вещах — это и ассимиляция евреев в Вене эпохи fin-de-siecle, и аберрации памяти под воздействием стресса, и живописное изображение Кембриджа, и яркие портреты эксцентричных преподавателей философии, в том числе Бертрана Рассела, игравшего среди них роль третейского судьи. Но в центре книги — судьбы двух философов-титанов, Людвига Витгенштейна и Карла Поппера, надменных, раздражительных и всегда готовых ринуться в бой.Дэвид Эдмондс и Джон Айдиноу — известные журналисты ВВС.
Новая книга известного филолога и историка, профессора Кембриджского университета Александра Эткинда рассказывает о том, как Российская Империя овладевала чужими территориями и осваивала собственные земли, колонизуя многие народы, включая и самих русских. Эткинд подробно говорит о границах применения западных понятий колониализма и ориентализма к русской культуре, о формировании языка самоколонизации у российских историков, о крепостном праве и крестьянской общине как колониальных институтах, о попытках литературы по-своему разрешить проблемы внутренней колонизации, поставленные российской историей.
Это книга о горе по жертвам советских репрессий, о культурных механизмах памяти и скорби. Работа горя воспроизводит прошлое в воображении, текстах и ритуалах; она возвращает мертвых к жизни, но это не совсем жизнь. Культурная память после социальной катастрофы — сложная среда, в которой сосуществуют жертвы, палачи и свидетели преступлений. Среди них живут и совсем странные существа — вампиры, зомби, призраки. От «Дела историков» до шедевров советского кино, от памятников жертвам ГУЛАГа до постсоветского «магического историзма», новая книга Александра Эткинда рисует причудливую панораму посткатастрофической культуры.
Представленный в книге взгляд на «советского человека» позволяет увидеть за этой, казалось бы, пустой идеологической формулой множество конкретных дискурсивных практик и биографических стратегий, с помощью которых советские люди пытались наделить свою жизнь смыслом, соответствующим историческим императивам сталинской эпохи. Непосредственным предметом исследования является жанр дневника, позволивший превратить идеологические критерии времени в фактор психологического строительства собственной личности.