Готическое общество: морфология кошмара - [34]
Но «Нос», как видим, это весьма односторонний эксперимент с кошмаром. Продолжая эту тему, начатую в «Мельмоте-Скитальце» Ч. Метьюрина, Гоголь ограничивается соотношением реальности и кошмара и оставляет в стороне собственное время кошмара. Вполне возможно, что причиной тому стала ирония по отношению к выходящему из моды и готическому роману, и романтизму.
Бессмысленное бегство, постоянно наталкивающееся на новое препятствие — таково обычно содержание кошмара. Переживая кошмар, мы стремимся восстановить распавшуюся причинность и естественный ход событий, вернуться к состоянию вещей, каким оно было до кошмара. Это знание об утраченном времени всегда присутствует в кошмаре и создает его фон.
Кошмар — это попытка спящего сознания вернуться в прежнее, «нормальное», состояние, вернуться во время до катастрофы. Кошмар более всего страшен неспособностью соединить разорванное время, тщетой попыток воссоздать его естественное течение, восстановить естественный ход вещей. Может быть, кошмар — это катастрофическое нарушение собственной темпоральности сознания, разрыв в субъективном восприятии времени? Метание в кругах кошмара, возможно, и есть переживание разрыва в потоке сознания, в горизонте темпоральности которого одновременно даны прошлое, настоящее и будущее и где единство времени обуславливает индивидуальность субъекта.
Горизонт темпоральности включает не только прошлое, настоящее и будущее субъективного сознания, но также и разные образы того, какими представлялись будущее, настоящее, прошлое. Во сне оживают эмоции, они освобождаются от всякого контроля разума. Они ищут для себя пищу, свой материал и направляют на него избирательную память. Но эти эмоции могут быть не только индивидуальными. Они могут передаваться от окружающих, от близких. Так кошмар может оказаться эмоциональным опытом, несводимым к личному опыту. Его частью могут стать эмоции предшествующих поколений, чужие эмоции, живущие в горизонте нашего сознания. Вложенные в нас переживанием истории.
Интересно, что даже если начать рассуждать от противного, а именно следуя натуралистически-эволюционистской логике, то гипотеза о невербальной передаче памяти приходит в голову сама собой. Во-первых, физиологи мозга предполагают, что язык является когнитивным шаблоном, который передается по наследству и активируется благодаря обучению. И если бы нам захотелось встать на позиции вульгарного физиологизма, то мы могли бы задаться вопросом: а не передается ли таким же образом память об истории[151]?
Во-вторых, если поверить в предположение физиологов мозга о том, что память вида включает эволюцию вида и что эта память запечатлена в разных участках коры мозга, то почему человеку не может привидеться «чужой сон», сон далекого предка? Всплыть из подсознания «чужая жизнь»? И почему память эволюции вида может откладываться в подкорке, только если речь идет о периодах геологической длительности? Почему в нее не могут также попадать недавние события? Как же без этого будет работать адаптивный механизм? Даже самый вульгарный материализм, натурализм и эволюционизм, предполагающие полную детерминированность сознания химическими, электронными и биофизическими процессами, не может исключить невербальной передачи «чужой» памяти, точнее, скорее предполагает наличие такого механизма.
В разных культурах отношение ко времени организовано по-разному — эту идею мы освоили благодаря достижениям социальных и гуманитарных наук. Отличительной чертой культуры Нового времени, ориентированной на прагматическое время ньютоновской, механики и рационалистическое время прогресса, можно считать подавление внутреннего восприятия времени. Что ждет нас теперь, когда образ абстрактного, объективного времени стремительно утрачивает свою убедительность?
Мы не помним, не имеем опыта жизни в культуре, в которой бы господствовало субъективное, собственное время. Может быть, в тот момент, когда субъективное время окончательно возьмет верх, нам будут чаще являться пророческие сны — образы будущего[152], эти окна, распахнутые в горизонте темпоральности сознания? Или, напротив, темпоральность кошмара полностью подчинит себе время современной культуры?
VI. Готическая мораль
Новая русская этика?
Жук ел траву, жука клевала птица.Хорек пил мозг из птичьей головы,И страхом искалеченные лицаНочных существ смотрели из травы.Н. Заболоцкий
Для разговора о готической морали нам потребуется снова навестить творческую лабораторию создателя готической эстетики. Надо сказать, что Толкин явно недооценивал силы влияния дракона на мораль. Создатель готической эстетики чувствовал себя не вполне уютно в присутствии тех элементов готической морали, которые он обнаруживал в эпосе[153], и в целом многие моральные представления героев эпоса вызывают скорее критическое отношение Толкина — верующего христианина. Тем не менее он пытался примириться с моральными суждениями, свойственными его любимым героям, и по возможности романтизировать их. Например, особый стиль отношения к вассалам, который характеризуется «безответственностью при требовании полной преданности», явно вызывал протест Толкина
Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях.
«Что говорит популярность вампиров о современной культуре и какую роль в ней играют вампиры? Каковы последствия вампиромании для человека? На эти вопросы я попытаюсь ответить в этой статье».
Эта книга посвящена танатопатии — завороженности нашего общества смертью. Тридцать лет назад Хэллоуин не соперничал с Рождеством, «черный туризм» не был стремительно развивающейся индустрией, «шикарный труп» не диктовал стиль дешевой моды, «зеленые похороны» казались эксцентричным выбором одиночек, а вампиры, зомби, каннибалы и серийные убийцы не являлись любимыми героями публики от мала до велика. Став забавой, зрелище виртуальной насильственной смерти меняет наши представления о человеке, его месте среди других живых существ и о ценности человеческой жизни, равно как и о том, можно ли употреблять человека в пищу.
«Непредсказуемость общества», «утрата ориентиров», «кризис наук о человеке», «конец интеллектуалов», «распад гуманитарного сообщества», — так описывают современную интеллектуальную ситуацию ведущие российские и французские исследователи — герои этой книги. Науки об обществе утратили способность анализировать настоящее и предсказывать будущее. Немота интеллектуалов вызвана «забастовкой языка»: базовые понятия социальных наук, такие как «реальность» и «объективность», «демократия» и «нация», стремительно утрачивают привычный смысл.
Лидия Гинзбург (1902–1990) – автор, чье новаторство и место в литературном ландшафте ХХ века до сих пор не оценены по достоинству. Выдающийся филолог, автор фундаментальных работ по русской литературе, Л. Гинзбург получила мировую известность благодаря «Запискам блокадного человека». Однако своим главным достижением она считала прозаические тексты, написанные в стол и практически не публиковавшиеся при ее жизни. Задача, которую ставит перед собой Гинзбург-прозаик, – создать тип письма, адекватный катастрофическому XX веку и новому историческому субъекту, оказавшемуся в ситуации краха предыдущих индивидуалистических и гуманистических систем ценностей.
В книге собраны воспоминания об Антоне Павловиче Чехове и его окружении, принадлежащие родным писателя — брату, сестре, племянникам, а также мемуары о чеховской семье.
Поэзия в Китае на протяжении многих веков была радостью для простых людей, отрадой для интеллигентов, способом высказать самое сокровенное. Будь то народная песня или стихотворение признанного мастера — каждое слово осталось в истории китайской литературы.Автор рассказывает о поэзии Китая от древних песен до лирики начала XX века. Из книги вы узнаете о главных поэтических жанрах и стилях, известных сборниках, влиятельных и талантливых поэтах, группировках и течениях.Издание предназначено для широкого круга читателей.
Наталья Алексеевна Решетовская — первая жена Нобелевского лауреата А. И. Солженицына, член Союза писателей России, автор пяти мемуарных книг. Шестая книга писательницы также связана с именем человека, для которого она всю свою жизнь была и самым страстным защитником, и самым непримиримым оппонентом. Но, увы, книге с подзаголовком «Моя прижизненная реабилитация» суждено было предстать перед читателями лишь после смерти ее автора… Книга раскрывает мало кому известные до сих пор факты взаимоотношений автора с Агентством печати «Новости», с выходом в издательстве АПН (1975 г.) ее первой книги и ее шествием по многим зарубежным странам.
Опираясь на идеи структурализма и русской формальной школы, автор анализирует классическую фантастическую литературу от сказок Перро и первых европейских адаптаций «Тысячи и одной ночи» до новелл Гофмана и Эдгара По (не затрагивая т. наз. орудийное чудесное, т. е. научную фантастику) и выводит в итоге сущностную характеристику фантастики как жанра: «…она представляет собой квинтэссенцию всякой литературы, ибо в ней свойственное всей литературе оспаривание границы между реальным и ирреальным происходит совершенно эксплицитно и оказывается в центре внимания».
Эта книга – вторая часть двухтомника, посвященного русской литературе двадцатого века. Каждая глава – страница истории глазами писателей и поэтов, ставших свидетелями главных событий эпохи, в которой им довелось жить и творить. Во второй том вошли лекции о произведениях таких выдающихся личностей, как Пикуль, Булгаков, Шаламов, Искандер, Айтматов, Евтушенко и другие. Дмитрий Быков будто возвращает нас в тот год, в котором была создана та или иная книга. Книга создана по мотивам популярной программы «Сто лекций с Дмитрием Быковым».
Эта книга — увлекательная смесь философии, истории, биографии и детективного расследования. Речь в ней идет о самых разных вещах — это и ассимиляция евреев в Вене эпохи fin-de-siecle, и аберрации памяти под воздействием стресса, и живописное изображение Кембриджа, и яркие портреты эксцентричных преподавателей философии, в том числе Бертрана Рассела, игравшего среди них роль третейского судьи. Но в центре книги — судьбы двух философов-титанов, Людвига Витгенштейна и Карла Поппера, надменных, раздражительных и всегда готовых ринуться в бой.Дэвид Эдмондс и Джон Айдиноу — известные журналисты ВВС.
Новая книга известного филолога и историка, профессора Кембриджского университета Александра Эткинда рассказывает о том, как Российская Империя овладевала чужими территориями и осваивала собственные земли, колонизуя многие народы, включая и самих русских. Эткинд подробно говорит о границах применения западных понятий колониализма и ориентализма к русской культуре, о формировании языка самоколонизации у российских историков, о крепостном праве и крестьянской общине как колониальных институтах, о попытках литературы по-своему разрешить проблемы внутренней колонизации, поставленные российской историей.
Это книга о горе по жертвам советских репрессий, о культурных механизмах памяти и скорби. Работа горя воспроизводит прошлое в воображении, текстах и ритуалах; она возвращает мертвых к жизни, но это не совсем жизнь. Культурная память после социальной катастрофы — сложная среда, в которой сосуществуют жертвы, палачи и свидетели преступлений. Среди них живут и совсем странные существа — вампиры, зомби, призраки. От «Дела историков» до шедевров советского кино, от памятников жертвам ГУЛАГа до постсоветского «магического историзма», новая книга Александра Эткинда рисует причудливую панораму посткатастрофической культуры.
Представленный в книге взгляд на «советского человека» позволяет увидеть за этой, казалось бы, пустой идеологической формулой множество конкретных дискурсивных практик и биографических стратегий, с помощью которых советские люди пытались наделить свою жизнь смыслом, соответствующим историческим императивам сталинской эпохи. Непосредственным предметом исследования является жанр дневника, позволивший превратить идеологические критерии времени в фактор психологического строительства собственной личности.