Все теперь смотрели на ребенка. Даже сквозь липкие пальцы стажера – чего хуже! – смотреть на ребенка было невыносимо. Огромные гвозди в форме заостренных пирамид – точно по Библии в голливудском прочтении, – вонзаясь в тело, должно быть, раздробили детские кости, разорвав нежную плоть вокруг. При взгляде на ребенка казалось, что он не пригвожден, а вдавлен в эту дверь какой-то потусторонней силой.
– Смотрите, да тут это везде…
Так говорят о мертвецах, в которых жизнь приучила нас видеть только останки, мертвую плоть. Эта так называемая плоть со следами запекшейся крови устилала всю площадку перед дверью.
– Они с него даже очки не сняли.
Да, и как это часто бывает, подобные мелочи ужасали.
Широко раскрытые глаза ребенка смотрели на это ничтожное собрание сквозь стекла розовых очков. Взгляд жертвенной совы.
– Как они могли… как?
Мэтр Ла-Эрс обнаружил вдруг возмущенное неприятие насилия, в какой бы форме оно ни было выражено.
– Смотрите, он еще дышит.
Если только можно было назвать вдохом это шипение в растерзанных легких. Если можно было назвать выдохом эту розоватую пену у детского рта.
– А руки… а ноги…
Уже ни рук, ни ног… под длинными лохмотьями джеллабы они, казалось, были раздроблены чудовищными гвоздями. И, пожалуй, мерзостнее всего была эта раскромсанная, четырежды урезанная, когда-то белая накидка.
– Полицию, скорее зовите полицию!
Мэтр Ла-Эрс отдал приказ громовым голосом, не в силах оторвать взгляда от истерзанного ребенка.
– Никакой полиции!
Это была жизненная позиция Шестьсу, с которой его можно было сдвинуть только мертвым:
– С каких это пор мы зовем полицию?
И в самом деле, это было одним из главных правил: никогда не прибегать к силам правопорядка. С каких это пор для выполнения задания судебный исполнитель, компетентный судебный исполнитель, прекрасно подготовленный и, как положено, дававший присягу, с каких это пор он обращается за помощью к посторонним?
При этом старый слесарь спокойно и пристально разглядывал физиономию малолетнего страдальца.
Тогда ребенок заговорил. Просветленно, как душа, которая уже отлетает. Он сказал:
– Вы не войдете туда.
Шестьсу удивленно поднял брови:
– Да? Можно узнать, почему?
Ребенок ответил:
– Там еще хуже.
Более устрашающий ответ трудно и вообразить. Впрочем, Шестьсу это вовсе не смутило. Спокойно рассматривая кровавое месиво, он только и спросил:
– Можно попробовать?
Не дожидаясь разрешения, он окунул указательный палец в рану, зиявшую сквозь джеллабу на правом боку, осторожно слизнул, прищелкнул языком и вынес заключение:
– Острый соус.
Закатив глаза, он пытался установить, по возможности поточнее, все компоненты приправы.
– Красный перец… Кетчуп…
Он причмокивал с видом настоящего знатока:
– Капелька малинового варенья…
Глядя на него, можно было подумать, что он всю жизнь только тем и занимался, что дегустировал казненных.
– Не понимаю, зачем понадобился лук?
– Для кожи, – ни с того ни с сего выпалил малыш, – чтобы прилепить ошметки на дверь, очень похоже на человеческую…
Шестьсу теперь смотрел на него почти ласково.
– Ах ты поганец…
Потом он заговорил нарочито грозным голосом:
– Ты заслужил достойного снятия с креста, это я тебе обещаю.
Он уже не улыбался, он гремел, даже грохотал. Черт возьми, сейчас он вам отшпилит эту мелкую пакость, в один момент, быстрее, чем в настоящую веру обратиться! Ревя, он вдруг вскинул скрюченные пальцы, как живое воплощение страшной мести.
И тут случилось чудо.
Руки слесаря вцепились в накидку, из которой тут же выскочила душа.
Ребенок исчез.
Все остальные сначала не поняли, почему Шестьсу съежился, схватившись за низ живота, им также не удалось сразу распознать голого карапуза в этом нечто, розовом и блестящем, что с воплями перескочило через скорчившегося студента-стажера Клемана и кинулось вниз по лестнице, умудрившись не поскользнуться на их утренних излияниях. Когда до них дошло наконец, что у этой «души» пятки в кроссовках, когда они разглядели в этом фрукте голый зад сорванца, улепетывавшего живее некуда, было уже поздно: двери нижних площадок распахнулись, и галдящая орава разноцветной ребятни бросилась вдогонку за маленьким воскресшим богом.
– И что? Что потом? Дальше! Расскажи, как они вошли в квартиру!
– Я вам это уже сто раз рассказывал. Про слесаря они и не вспомнили, выбили дверь ногами, чтобы выпустить свой гнев.
– Вломились! Выбили дверь! Ай да судебный исполнитель! Хорош, Ла-Эрс!
– Дальше! Дальше!
– Дальше они опять остановились, на этот раз из-за запаха, ясное дело.
– 2667 подгузников! Это мы, Нурдин, Лейла и я, мы сами их собирали, весь Бельвиль помогал: 2667 подгузников, полных по самые крылышки!
– Вы их разложили по всем комнатам?
– И даже в масленку.
– Вот это бутерброд, в масленке вдовы Гриффар, представляешь?
– Это что! Вы еще главного не знаете…
– Что же, что главное? Расскажи, Шестьсу!
– Шестьсу! Шестьсу, расскажи главное!
***
Сожалею, но мне уже давно пора вмешаться, мне, Бенжамену Малоссену, крайне ответственному брату семейства; я прерываю повествование и торжественно объявляю, что я категорически против участия моих братьев и сестер в этой травле судебного исполнителя Ла-Эрса за серьезную профессиональную ошибку.