Город в долине - [20]
17
В Ленинграде, если память не изменяет мне, мы встречались с Двигубским два раза, зимой 1984-85 года и осенью 1985, незадолго до его возвращения в Москву; оба раза на Невском проспекте, у выхода из метро, где оба раза была, разумеется, серая толчея, под ногами, в первый приезд мой, снежное грязное месиво, склизкий снег в темнеющем воздухе. Он жил где-то на Петроградской стороне, у своей тетки, сестры отца, женщины, судя по всему, что я слышал о ней, замечательной; ни в первый, ни во второй мой приезд мне, увы, не удалось познакомиться с ней, и домой к ней — к себе — Двигубский не приглашал меня, почему — я не знаю, но совершенно так же, думаю я теперь, как он не приглашал меня впоследствии к себе домой в Дижоне, в Париже, причем само собой разумелось, конечно, что если бы мне негде было ночевать, я мог бы и там, и там переночевать у него, но ночевать всякий раз было где, а в гости просто так он не звал. Получается, что я только в Москве и бывал у него дома. В Москве и был дом, как сказано. В Ленинграде он оба раза посматривал на часы, болтавшиеся на его темном запястье, и, казалось, с трудом мог сосредоточиться на разговоре со мной, хотя явно был рад меня видеть. О своей работе в историческом архиве говорил он поначалу совсем неохотно, затем, как будто поневоле и с трудом оживляясь, начал, я помню, рассказывать, что занимается как раз фондом графа Валуева, председателя комитета министров при Александре Втором, одного из, как улыбнувшись он выразился, творцов великих реформ, замечательного, вообще, человека. Валуев — мой герой, сказал он, я помню. Вот как? Да, именно так. Он, П. Д., еще напишет о нем когда-нибудь книгу, да, большую книгу об эпохе Александра Второго, в центре которой будет стоять граф Петр Александрович Валуев, его герой, замечательный человек, создатель русского земства, блистательный публицист и никакой, конечно, писатель, один из умнейших и образованнейших людей своей особенной, нам, нынешним, слишком плохо понятной эпохи. Говорил он все это через силу, без всякого увлечения, посматривая на часы и думая, казалось мне, о чем-то другом, постороннем и неприятном. А известно ли мне, что Валуев был зятем Вяземского? Мне о Валуеве ровным счетом ничего не было в ту пору известно. Да, зятем Вяземского, и жил в его доме. А знаю ли я, что молодой Валуев не раз встречался и с Пушкиным? Нет, не знаю? А что в ранних рукописях «Капитанской дочки» Гринев зовется Валуевым, я тоже, может быть, слышу впервые? Валуев не прототип Гринева, конечно, а все-таки Пушкин о нем, видимо, думал, думал, может быть, что изобразит вот такого молодого человека, каким в 1836 году был Валуев. На работу, как выяснилось, устроила П. Д., воспользовавшись своим именем и связями в университетских кругах, вышеупомянутая его тетка, Наталья Павловна Двигубская, старшая сестра Константина Павловича, вообще, как он рассказывал мне впоследствии, оказавшая такое влияние на всю его жизнь, какого никто другой, быть может, не оказал, в частности, как рассказывал он (много позже, в Провансе, в Париже) еще в детстве увлекшая его историей, историей, еще раз — в частности, Средних веков, и в особенной частности Средних веков поздних, французско-бургундских, которыми занималась она целую долгую, трудную и одинокую жизнь, так что, в 1994 году оказавшись в Дижоне, он, по его словам, чувствовал себя так, как будто приехал если не домой, то в издавна знакомое, в семейных преданиях почти такую же роль игравшее место, какую в жизни многих из нас, родившихся после войны, играет, например, Ташкент, место эвакуации, нищенства и спасения наших мам и теток, что не помешало ему, впрочем, очень скоро сбежать оттуда в Париж, куда, кстати, Наталья Павловна начала ездить в середине восьмидесятых по два-три раза в год, чуть ли не жить там у кого-то из их, как оказалось, весьма многочисленных, в перестройку выплывших из забвения родственников, каковое обстоятельство, говорил мне впоследствии Двигубский, отчасти определило и его собственное решение не задерживаться в бургундской провинции. Все это, зимой 1984-85, было еще, как говорят немцы, музыкой будущего, Zukunftsmusik, музыкой, которую мы уже, впрочем, слышали, уже могли расслышать, наверное, но еще совсем издалека, совсем смутно, сворачивая в тот день с Невского на Екатерининский канал (как называл его упорно Двигубский), спускаясь, по стертой лестнице, в ту полуподвальную пельменную, куда я довольно часто заходил в мои питерские приезды, где на полу зимой всегда была грязно-снежная жижа, вечно собираемая какой-нибудь сгорбленной злобной старухой, существом уже откровенно мифологическим, с помощью вонючей серой тряпки, намотанной на швабру, причем бранящаяся эринния всякий раз старалась погнать волну этой грязи прямо на посетителей, тебе и вот тебе прямо под ноги, пельмени же, со сметаной или с маслом и уксусом, всякий раз казались удивительно вкусными, чему объяснением служить может, полагаю я, только наша тогдашняя глупость, молодость, здоровый желудок; Париж (подхватывая повисшую тему) присутствовал, хотя и недостижимый, в нашей жизни с самого детства; те немногие родственники, к примеру, с которыми отец и тетка П. Д. (отец очень тайно, тетка же ничего не боялась) поддерживали отношения и до начала конца Софьи Власьевны, присылали, в частности, вновь и вновь каких-нибудь своих собственных, более или менее случайно оказавшихся в Совдепии знакомых, с дарами и с просьбой этих знакомых пригреть, пригласить на чай, сводить в Эрмитаж, в Третьяковку, в пельменную. Вот в эту пельменную? Ну, конечно. Девушки были в восторге. Речь шла о двух студентках, я помню, с которыми мы должны были встретиться и действительно встретились в этот день, погуляв сначала вдвоем по Михайловскому парку, по Летнему саду, по ветреной набережной, причем я, в свою очередь, рассказывал ему, конечно, о своем наметившемся переезде в Камергерский переулок и, впервые, кажется, о своих литературных планах, о задуманном мною романе; Двигубский, поеживавшийся, поправлявший свою мохнатую шапку (логическое развитие шевелюры…), болтавший плохо привинченными руками, слушал меня внимательно, но с вниманием, не скажу наигранным, скорей принужденным, вниманием, к которому он вновь и вновь принуждал себя, отвлекаемый, казалось мне, какими-то своими собственными, тревожными мыслями, какой-то внутренней своею заботой, отделявшей его, так мне казалось, и от всего того чудесного, всякий раз по-новому и вновь восхитительного, пускай наизусть нам знакомого, что возникало, как сбывшееся обещание, вокруг, от порфировой вазы у входа в Летний сад, возле которой я через двадцать лет, в 2005 году, должен был встретить А. и которая в январе 2008 году вдруг треснула и раскололась, не выдержав, в конце концов, русских медвежьих морозов, от деревянных ящиков, скрывающих статуи, от бледно-зеленого неба над высокими кронами, от Ростральных колонн за ледяной, в торосах, пустыней Невы. Из двух француженок, с которыми встретились мы у Эрмитажа, одна оказалась очень хорошенькой, бело-розовой, фламандско-рубенсовской, спокойно-веселой, вторая же являла собою, скорее, тип гадкого утенка, с большим мокрым ртом и отчетливыми складками кожи на шелушащемся лбу; впоследствии выяснилось, что вторая, тип гадкого утенка, происходила из знатнейшей, и сознанием свой знатности преисполненной до кончиков ногтей на ногах и последнего кресла в гостиной, французской семьи, что дед ее был сенатор, дядя министр, и что жила она в первом округе, на Сите, в двух шагах от Пон-Нёф, где я и бывал у нее в гостях, впервые в 1988 году оказавшись в Париже, в устроенной для нее родителями в том, по сути дела, дворце, где все они обитали, отдельной, по-парижски все-таки очень маленькой квартирке с видом на Сену, по которой все время проходили, конечно, прогулочные катера, Bateaux Mouches, бросавшие свои разноцветные отсветы на стены и стулья; а рубенсовская блондинка была дочерью провинциального адвоката, вполне, наверное, богатого, владевшего и акциями, небось, и недвижимостью, но непреодолимой пропастью отделенного все-таки от родителей дочерней подруги. В тот зимний, и совсем нехолодный, день в Ленинграде они обе предстали перед нами замотанными во все шарфы, которые, по-видимому, им удалось раздобыть, по четыре шарфа на каждую, так что, думаю я теперь, вечер мог бы быть описан как процесс постепенного разматывания и затем, вновь, заматывания всех этих шарфов, каковое за- и разматывание и составляло, в сущности, основное его содержание. Разговор был светский, с редкими поползновениями на литературность. Вы любите Пруста? Обожаю… J'adore Proust, tout simplement. Куда мы пошли от Эрмитажа, я уже не могу вспомнить теперь, помню только, что присоединился к нам вскорости, со своей невестой-англичанкой, совершенно невыразительной, какой-то, тоже напрочь забытый мною, не могу даже вспомнить его имени, питерский приятель Двигубского, и что, теперь уже вшестером, поехали мы к еще какому-то, очень питерскому, персонажу, длинноволосому некоему Диме, жившему в Парголово и занимавшемуся фотографией, а также игрой на японской флейте сякухати. Ехать к нему надо было с Финляндского вокзала на электричке; за окнами сразу сгустилась снежная ночь; огни пустились мелькать там и сям, под скрип и грохот состава; за две остановки до нашей в вагон вошло вдруг человек двадцать матросов в черных бушлатах с автоматами Калашникова в руках. Ни до, ни после, ни в одной электричке, ничего подобного я не видел. Они шумно расселись по деревянным лавкам, поставив автоматы между ног, и тут же, все как один, закрыли глаза. Куда и почему их, с этими автоматами, на обычной электричке перевозили, никто из нас, конечно, не знал и никогда уже не узнает. Мы постарались, как смогли, успокоить притихших француженок, побледневшую англичанку. Матросам явно хотелось только спать, спать и спать. Все равно было страшно.
«Пароход в Аргентину» – третий роман автора. Его действие охватывает весь 20 век и разворачивается на пространстве от Прибалтики до Аргентины. В фокусе романного повествования – история поисков. Это «роман в романе». Его герой – альтер эго автора пытается реконструировать судьбу Александра Воско, великого европейского архитектора, чья история – это как бы альтернативная, «счастливая» судьба русского человека ХХ века, среди несчастий и катастроф эпохи выполнившего свое предназначение. Это редкий случай подлинно европейского интеллектуального романа на русском языке.
Роман, предлагаемый вниманию читателя, писался с 1985 по 1994 год и был опубликован в 1998 году в издательстве «Мартис» в Москве.Соблазн написать к нему теперь, через десять лет, предисловие довольно велик. За десять лет многое изменилось и прежде всего сам автор.Тем не менее я от этого соблазна воздерживаюсь. Текст должен говорить сам за себя, комментарии к нему излишни.
Любовь, дзен-буддизм, искусство фотографии… Четвертый роман Алексея Макушинского, продолжающий его предыдущие книги, показывает автора с неожиданной стороны. Мир останавливается – в медитации, в фотокадре – и затем опять приходит в движение. Герои не прекращают свои духовные поиски. Но приходят ли они к какому-нибудь итогу, и если да, то к какому? Полный дзен-буддистских загадок и парадоксов, этот роман сам по себе парадокс и загадка. Содержит нецензурную брань!
В книгу живущего в Германии поэта и прозаика Алексея Макушинского вошли стихи, в основном написанные в последние годы и частично опубликованные в журналах «Арион», «Зарубежные записки», «Интерпоэзия», «Звезда», «Крещатик».Приверженность классическим русским и европейским традициям сочетается в его стихах с поисками новых путей и неожиданных решений.
Перед нами – философическая прогулка Алексея Макушинского по местам, где жили главные «герои» книги – Николай Бердяев и французский теолог Жак Маритен. Гуляя, автор проваливается в прошлое, вспоминает и цитирует поэтов, философов и художников (среди них: Лев Шестов и его ученики, Роден и Рильке, Шарль Пеги, Марина Цветаева, Альбер Камю), то и дело выныривая обратно в современность и с талантом истинного романиста подмечая все вокруг – от красных штанов попутчика до фантиков на полу кафе. Читать такую прозу – труд, вознаграждаемый ощущением удивительной полноты мира, которая, как в гомеровские времена, еще способна передаваться с помощью слов.
В подборке рассказов в журнале "Иностранная литература" популяризатор математики Мартин Гарднер, известный также как автор фантастических рассказов о профессоре Сляпенарском, предстает мастером короткой реалистической прозы, пронизанной тонким юмором и гуманизмом.
…Я не помню, что там были за хорошие новости. А вот плохие оказались действительно плохими. Я умирал от чего-то — от этого еще никто и никогда не умирал. Я умирал от чего-то абсолютно, фантастически нового…Совершенно обычный постмодернистский гражданин Стив (имя вымышленное) — бывший муж, несостоятельный отец и автор бессмертного лозунга «Как тебе понравилось завтра?» — может умирать от скуки. Такова реакция на информационный век. Гуру-садист Центра Внеконфессионального Восстановления и Искупления считает иначе.
Сана Валиулина родилась в Таллинне (1964), закончила МГУ, с 1989 года живет в Амстердаме. Автор книг на голландском – автобиографического романа «Крест» (2000), сборника повестей «Ниоткуда с любовью», романа «Дидар и Фарук» (2006), номинированного на литературную премию «Libris» и переведенного на немецкий, и романа «Сто лет уюта» (2009). Новый роман «Не боюсь Синей Бороды» (2015) был написан одновременно по-голландски и по-русски. Вышедший в 2016-м сборник эссе «Зимние ливни» был удостоен престижной литературной премии «Jan Hanlo Essayprijs». Роман «Не боюсь Синей Бороды» – о поколении «детей Брежнева», чье детство и взросление пришлось на эпоху застоя, – сшит из четырех пространств, четырех времен.
Hе зовут? — сказал Пан, далеко выплюнув полупрожеванный фильтр от «Лаки Страйк». — И не позовут. Сергей пригладил волосы. Этот жест ему очень не шел — он только подчеркивал глубокие залысины и начинающую уже проявляться плешь. — А и пес с ними. Масляные плошки на столе чадили, потрескивая; они с трудом разгоняли полумрак в большой зале, хотя стол был длинный, и плошек было много. Много было и прочего — еды на глянцевых кривобоких блюдах и тарелках, странных людей, громко чавкающих, давящихся, кромсающих огромными ножами цельные зажаренные туши… Их тут было не меньше полусотни — этих странных, мелкопоместных, через одного даже безземельных; и каждый мнил себя меломаном и тонким ценителем поэзии, хотя редко кто мог связно сказать два слова между стаканами.
«Сука» в названии означает в первую очередь самку собаки – существо, которое выросло в будке и отлично умеет хранить верность и рвать врага зубами. Но сука – и девушка Дана, солдат армии Страны, которая участвует в отвратительной гражданской войне, и сама эта война, и эта страна… Книга Марии Лабыч – не только о ненависти, но и о том, как важно оставаться человеком. Содержит нецензурную брань!
«Суд закончился. Место под солнцем ожидаемо сдвинулось к периферии, и, шагнув из здания суда в майский вечер, Киш не мог не отметить, как выросла его тень — метра на полтора. …Они расстались год назад и с тех пор не виделись; вещи тогда же были мирно подарены друг другу, и вот внезапно его настиг этот иск — о разделе общих воспоминаний. Такого от Варвары он не ожидал…».
Переписка двух известных писателей Сергея Есина и Семена Резника началась в 2011 году и оборвалась внезапной смертью Сергея Есина в декабре 2017-го. Сергей Николаевич Есин, профессор и многолетний ректор Литературного института им. А. М. Горького, прозаик и литературовед, автор романов «Имитатор», «Гладиатор», «Марбург», «Маркиз», «Твербуль» и многих других художественных произведений, а также знаменитых «Дневников», издававшихся много лет отдельными томами-ежегодниками. Семен Ефимович Резник, писатель и историк, редактор серии ЖЗЛ, а после иммиграции в США — редактор и литературный сотрудник «Голоса Америки» и журнала «Америка», автор более двадцати книг.
Первоначально это произведение было написано автором на немецком языке и издано в 2011 г. в Karl Dietz Verlag, Berlin под заглавием «In der Verbannung. Kindheit und Jugend einer Wolgadeutschen» (В изгнании. Детство и юность немки из Поволжья). Год спустя Л. Герман начала писать эту книгу на русском языке.Безмятежное детство на родине в селе Мариенталь. Затем село Степной Кучук, что на Алтае, которое стало вторым домом. Крайняя бедность, арест отца, которого она никогда больше не видела. Трагические события, тяжелые условия жизни, но юность остается юностью… И счастье пришло.
В новую книгу Эрики Косачевской вошли «Ночь Патриарха» — роман-эссе, давший название книге, автобиографическая повесть «Осколки памяти» и рассказ «Мат», написанный в ироническом духе.
Остросюжетный роман «Тигр в стоге сена» имеет подзаголовок «Робин Гуд по-советски». Его главный герой – директор крупного предприятия – понимает, что система порочна, и вступает с ней в неравную борьбу.