Гегель велик и революционен (в логике, разумеется) там, где он устанавливает, что логическая категория (форма, схема, закон) — это абстракция, выражающая «суть» всех способов обнаружения способности мыслить, как словесного, так и непосредственно предметного «воплощения» этой способности в поступках, в деяниях. Он велик там, где определяет «логос» как выражение «сути и речи, и вещей», как схему, одинаково детерминирующую Sage und Sache — «вещание и вещь», или, еще точнее, «и былину» («сказание»), и «быль» (действительное положение вещей, сам «подвиг» в его сути). В этом виде логос (логическое) только и понимается действительно как форма мышления, одинаково хорошо выявляющая себя и в словах, и в делах человека, а не только в словах, не только в говорении об этих делах, как то до сих пор думают неопозитивисты.
Но он бессилен перед неопозитивистами там, где поворачивает на 180 градусов и объявляет затем слово (Sage) первой — и по существу, и по времени — формой «обнаружения мышления», первой и изначальной формой пробуждения духа к самосознанию, той первой и первозданной «вещью», в виде которой «мыслящий дух» противопоставляет самого себя самому же себе, чтобы рассмотреть самого себя, как в зеркале, в том образе, который он сам же из себя своей изначальной творческой мощью создал.
Слово — логос в его вербальном обличье — и выступает в гегелевской концепции мышления не как единственная, но все же как первая и по существу, и по времени форма «наличного бытия духа (мышления) для себя самого». Дух просыпается к самосознательной жизни в тот момент, когда он творит из себя зеркало, в котором он может рассмотреть как бы со стороны свое отображение, схемы собственной деятельности (логику), [138] и этим зеркалом оказывается именно слово, язык, речь.
Первой формой «наличного бытия» мышления и выступает в его концепции продукт «наименовывающей силы» (Namengebende Kraft) — словесный самоотчет о том, что и как происходит «внутри духа», внутри «чистого мышления», не зависимого ни от какой «внешней детерминации».
А уже потом, осознав себя в слове и через слово, «мышление» овеществляет эту свою — уже осознанную в слове — способность в актах созидания орудий труда и вещей, ими даваемых, в виде каменного топора, в виде плуга, в виде хлеба, а затем и в виде храмов, государств и прочего и прочего.
Все это предстает как вторичная, как производная и зависимая форма «обнаружения творческой мощи мышления и понятия».
Таким образом, мышление, осуществляющееся как деятельность в стихии слова, как деятельность, направленная на слово как на свой специфический «предмет», и в слове же себя само осознающее, и оказывается в системе Гегеля такой деятельностью, которая «вне себя» не имеет предпосылок, не имеет предмета, который мог бы детерминировать эту деятельность извне, не нуждается в условиях, с которыми эта деятельность вынуждена считаться как с чем-то внешним, извне данным, как с чем-то независимо от него существующим.
В слове и начинается и заканчивается земная история «божественного» (т. е. безусловного, не нуждающегося ни в каких внешних условиях и предпосылках) мышления. Практика же низводится этим до роли вторичной, производной и мимолетной метаморфозы этого — в стихии слова проснувшегося — мышления.
«Формы мысли выявляются и отлагаются прежде всего в человеческом языке»[9], а к созиданию и преобразованию «внешнего» мира мыслящее существо приступает лишь после того, как оно достаточно ясно осознало свою «мыслящую природу», уже отдало себе ясный словесный самоотчет в том, что и как «внутри» его самого происходит.
Здесь и прощупывается та грань, которая отделяет Гегеля от материализма, согласно которому последовательность ступеней, по которым человек превращается в [139] «мыслящее существо», в «субъект мышления», оказывается как раз обратной.
Конечно же, человек, прежде чем он научится говорить и отдавать себе специальный отчет в том, что и как он делает, должен действовать в мире реальных вещей, не им созданных. Поэтому-то и умение (способность) обращаться с предметами «внешнего» мира сообразно их собственной мере и форме, умение согласовывать свои действия с этой внешней для него мерой и формой вещей и формируется (как в антропогенезе, так и в индивидуальном развитии) раньше, чем способность пользоваться языком, словом, а тем более раньше, нежели умение обращаться со словом как с особым предметом.
Поэтому-то все без исключения «логические формы», которые Гегелю кажутся имманентным достоянием «духа», и «выявляются и откладываются прежде всего» отнюдь не в человеческом языке, как постулирует Гегель, а только как постоянно повторяющиеся схемы внешней — предметной и предметно-обусловленной — деятельности человека. Эти схемы лишь гораздо позднее осознаются и выявляются в языке. Картина как раз обратная по сравнению с гегелевской.
В.И. Ленин и обращает специальное внимание на этот пункт, комментируя гегелевские рассуждения о «заключении действования»:
«Для Гегеля действование, практика есть логическое “заключение”, фигура логики. И это правда! Конечно, не в том смысле, что фигура логики инобытием своим имеет практику человека (= абсолютный идеализм), а vice versa: практика человека, миллиарды раз повторяясь, закрепляется в сознании человека фигурами логики. Фигуры эти имеют прочность предрассудка, аксиоматический характер именно (и только) в силу этого миллиардного повторения»