Прежний распорядок сходки — почетные и захудалые, в сапогах, смазанных дегтем, и в лаптишках, в шляпах и в разных треухах, — все теперь сбуровилось, спуталось, перемешалось. Взбегали на крыльцо, сходили оттуда, опять взбегали. Какой-нибудь голяк в заплатанном зипунишке подскакивал к сивобородым и лаялся с непринужденною яростью. Толпу точно волновала буря. Гараська и Аношка носились, как на крыльях. Одну минуту их можно было видеть у самой бороденки Веденея: можно было подумать — вот-вот они вцепятся в него, но через мгновение их картузы чернелись уже на улице, и задорные, охрипшие голоса уличали какого-нибудь нечаянного почитателя старины. Внутренне доведенный до белого каления, Веденей злобно сверкал своими красноватыми глазками, щурился, подергивался, много раз готов был заголосить тем надтреснутым визгом, который был ему свойственен, но быстро спохватывался и молчал, насильственно улыбаясь, или со вздохом произносил: «Ахти-хти-хти!..» Он тоже выжидал своей очереди. Андрон и Агафон галдели во всю глотку, налетая друг на друга с кулаками. Но никто не думал, что они подерутся, потому что наскоки делались только для виду. Драка на сходке была не в обычае.
Крики, наконец, стали ослабевать, запас попреков, острот, язвительных и ругательных слов начал истощаться, приближалось затишье. Наступало то время, когда более опытные, влиятельные и мудрые взвешивали все, наговоренное на сходке, и, сообразно с этим, провозглашали свое мнение, непременно заканчивая его вопросом: «Так, что ли, старички? Согласны?» — на что следовал обыкновенный ответ: «Так, так!.. Согласны… Чего лучше!.. Мир — велик человек… Умнее мира не будешь!» На этой сходке чрезвычайно много было наговорено злобного, обидного, неприятного Веденею, много было насулено ему всякой всячины, много вспомянуто его нехороших и лукавых дел и козней против мира, тем не менее насчет выдела Андрона высказывалось не более пяти человек. И эти пять человек сами понимали, что «не выгорело». Гараська уже сел, привел в обычный порядок лицо и стал вертеть цигарку. Аношка вяло доругивался. Андрон опять стоял, смиренно потупившись и сложа руки у пояса. Губы Веденея начинали складываться в приятную улыбку. Ларивон Власов, пошептавшись с стариками, готовился опять повторить то, что сказал сначала: «Что ж, Андрон, видно, тово… покорись: проси прощенья у родителя!» Все понимали, что сейчас сходка кончится и чем кончится и что можно будет расходиться по домам.
Но в это время случилось внезапное событие, повернувшее весь ход дела. Дядя Ивлий трусил на своей косматой кобылке домой обедать. Ехал Ивлий не в духе, сердитый на Веденея: Мартин Лукьяныч только что жестоко пробрал Ивлия за то, что он не доложил ему, как болтают о мытье полов и о старостиных бабах. Но, пробравши, Мартин Лукьяныч сказал и о том, зачем Веденей приходил к нему, и опять пожалел, что «рушится хороший дом», и сказал про «не прежнее время, ничего не поделаешь с этим безобразием», что все будет, «как захотят старики». Увидал дядя Ивлий сход, захотелось ему узнать, чем порешили, но вместе с тем и спешил обедать; не подъезжая к старикам, он остановил кобылу у кучки баб, среди которых заметил солдатку Василису, и, подозвав ее, спросил:
— Что, Митревна, чем порешили Веденея?
— Вывернулся, беззубый паралик! — отвечала та с живейшим негодованием. — Галдели-галдели, грызли-грызли его, а, должно, придется Андрошке покориться.
— Как так, покориться?
— Да так. Все толстопузый-то твой вламывается, куда ему не след (подразумевался Мартин Лукьяныч)!
— Ты угорела, девка! Чем он вламывается?
— Как же чем! Веденей такого тут страху нагнал… Да и впрямь задумаешься: ишь, управитель грозился Андрошке лоб забрить, Овдотью — выпороть. Статочное ли дело, пузатый родимец, бабу бесчестить! «А ежели, говорит, тебе какая обида будет от стариков, я с миром рано управлюсь». Небось, глотку-то перехватит от таких посулов!
Ивлий так и рассмеялся от радости.
— Ну, беги ж ты, девка, шепни Сидору, что ль, аль Гарасиму… — сказал он, нагибаясь с седла, и рассказал, что шепнуть, а сам, внутренне помирая со смеху, потрусил далее.
Скоро самые задние в толпе, уже мирно толковавшие, что весна больно хороша для трав, что, надо быть, со дня на день погонят сеять барскую гречиху, что, говорят, в село приехал новый поп, зять отца Григория, что в Митрохине, сказывают, выгорело семь дворов, что болтали вчерась в волости, будто идет холера, — эти самые задние были несказанно удивлены страшным шумом, случившимся на крыльце, новым взрывом ругани, попреков, острот и язвительных слов. Спустя минуту опять все заколыхалось, смешалось и зашумело. Но теперь уже чаще и чаще стало слышаться: «Выделить! Выделить!.. Нечего поношаться!.. Сколько над миром поношался, а теперь и сынов запрег… Будя!.. Выделить!» Веденей, ошеломленный неожиданностью, очертя голову бросился в свалку, визжал, шамкал, брызгался слюнами, огрызался, точно волк от наступающих собак. Гараська и Аношка ни на пядь не отставали от него, как впились. Чувствуя свою силу, они даже не злились теперь и не ругались, а только глумились над стариком. Как перед тем все были уверены, что Андрошке придется покориться, так теперь были уверены, что его дело выгорело. Об этом знала вся деревня. Даже ребятишки, бегавшие без порток позади толпы и утиравшие себе сопли спущенными рукавами, — даже эти ребятишки знали.