— Ахти-хти-хти… Как же, Ерофеич, неушто идти мне к ним?
— А ты думал как? На то и сход, чтоб тебе там присутствовать. Ты кто? Ну, и ступай.
— Ахти-хти-хти… — с глубоким вздохом проговорил Веденей, надвинул шляпенку, поправил свою медаль, понурился и тихо побрел улицей к своей избе, где на крыльце, около крыльца и на улице толпился народ. На лавочке крылечка сидели подряд сивобородые, чинные, туго подпоясанные старики, с посошками в руках, в высоких шляпах. Между ними замешалась одна только смоляная борода Сидора Нечаева да лоснились отдутые щеки молодого богача Шашлова с рыжим клинышком пониже губы. Сам старик Шашлов в мирские дела не вмешивался. Менее почетные и которые помоложе толпились у крыльца и перед лавочкой. Агафон и Акулина с любопытством выглядывали из сеней. Андрон, намасленный и расчесанный волосок к волоску, стоял без шапки, с смиренно потупленными глазами… Он держался поближе к сивобородым. Гараська Арсюшин, в картузе, надвинутом набекрень, то урывками затягивался из рукава цигаркой, то, будто уязвленный, метался по народу и звонко, надсаживаясь, кричал, стараясь заглушить тех, с кем спорил. Одних с ним лет и тоже в картузе и с таким же оглушительно-наянливым голосом был еще домохозяин — рябой и кривоносый Аношка. Они так и держались вместе, кричали иногда слово в слово одно и то же. У обоих и отцы находились здесь. Арсений сидел в почетном месте — на лавке, Аношкин отец стоял в толпе и робко озирался из-под своего рваного треуха: он был самый бедный мужик в деревне. Вообще почет распределялся не только по бороде, по одежде, по тому, чем была накрыта голова, но и по запаху: на крыльце и у самого крыльца гуще пахло дегтем от сапог, коровьим маслом от волос, Андроновой водкой, нежели за крыльцом и на улице. Вся улица перед Веденеевой избой запрудилась посторонним народом: сюда собрались ребятишки со всей деревни, парни, бабы и даже девки; девки, впрочем, старались не выступать наперед. Как только показался Веденей, говор стих. Вдруг Гараська оскалил зубы, усмехнулся, раздувая ноздрями, и сказал: «Вот и костяная яишница! С виду скусна, в рот — зубы сломаешь». Аношка тотчас же подхватил: «Повадка волчиная — лик-ат андельский!» Оба выговорили так метко и похоже на старосту Веденея, что все, кто слышал, разразились хохотом. Веденей сразу догадался, что это над ним, и его сердце заныло еще больше. В хохоте он ясно различал и радостный смешок Сидора Нечаева, и визгливое захлебывание молодого Шашлова, и, что всего горестнее для Веденея, солидный с раскатцем смех строгого старика Ларивона Власова, и сиплое хихиканье «непотатчика таким делам» Афанасия Яклича. Еще ниже сгорбился Веденей и еще смирнее и умильнее сделался лицом. Не доходя шагов пяти до сходки, он снял свою шляпенку, поклонился. В ответ не спеша, размеренными движениями, по очереди поднялись шляпы, шапки, треухи; картузы остались неподвижны. Произошло краткое молчание.
— Ну, что ж, Веденей Макарыч, — проговорил с крыльца Ларивон Власов, — полезай сюда. Кабыть, не пригоже как-то. Ты — хозяин, мы — гости.
— Чать, не в конторе у притолоки стоять, — управителя здесь нету! — буркнул Гараська, расталкивая народ, чтобы самому взобраться на крыльцо.
Веденей надвинул шляпенку и, не подымая глаз, пережевывая губами, вежливенько протеснился куда ему следовало; его левую щеку едва заметно подергивало. Сивобородые подвинулись, дали ему место на лавке.
— Вот Андрон жалится миру, — сказал Ларивон, не взглядывая на Веденея и уставив бороду в землю, — жалится миру, будто обида ему от тебя…
Андрон тряхнул волосами и поспешно заговорил:
— Как же не обида, господа старички?.. Четвертый год сапоги ношу — не допросишься. Чуть что — вожжами… бабу заездил на работе…
— Твоя речь впереди! — строго сказал Ларивон.
Гараська дернул Андрона за рукав и выразительно мигнул ему. Веденей вскочил с места, обнажил голову и низко поклонился на все стороны.
— Я миру не супротивник, — прошамкал он дрожащим голосом, — глядите, отцы, вам виднее… Кажись, добро свое не проматывал, нажитое не расточал… Вот, отцы, дом — полная чаша… коровы, овцы, лошади… Вот хлеба старого семь одоньев!
— Язычком добыто! — сказал Гараська.
— Помолчи, — шепнул ему отец.
Веденей сделал вид, что это его не касается.
— Теперича он говорит — вожжами… — продолжал он. — Не потаю, отцы, случалось. Но чем же дом-ат держится, коли не строгостью? Я на тебя сошлюсь, Ларивон Власыч, аль на тебя, Сидор Егорыч, аль на тебя, Афанасий Яклич. Чать, ты, Власыч, не задумался Семке лоб забрить (Ларивон насупил свои лохматые брови), ты, Сидор Егорыч, случалось, бивал свово Пашку не токмо вожжами, а и — прямо надо говорить — чем по´падя; а уж об тебе, Афанасий Яклич, и толковать не приходится!.. Ну, и что ж, отцы, неужто плохо? У кого полны закрома хлеба? У кого гумно ломится от одоньев? У кого порядок в дому?.. Все у вас, благодетели. Отцы! Я вот что скажу: сами знаете, сколь трудно домок собирать… («Да, ежели хребтом!» — не унимался Гараська.) Там пригляди, там прикажи, там приладь… Всюду глаз, да руки, да ноги. Молодые-то и спать горазды, и выпить, бывает, не дураки, и работу не больно любят. Кому будить? Кому постращать? Кому указать, как работают — по-нашему, отцы, по-старински? Все на родителя, все на нас, господа старички!.. Что же это теперь будя? Хозяйство, что горенка: сдвинь державу — все разлезется. Ты говоришь, Андроша, вожжи… Как же тебя, друг сердешный, не поучить, коли ты вот до сего часу отчета мне в деньгах не отдал? Давал я ему, отцы, на три косы, а он привез одноё, и сам хмельной. Рассудите, благодетели!