— Где, отец, согласиться, — сказал он грустно, — чать я старикам-то не дюже мил. Рассуди уж ты, а с миром мне делать нечего.
— В солдаты отдумай — нельзя. Да и глупо — работник Андрошка хороший. Выдумай что-нибудь получше.
— Ну, а выпороть ежели — будет твоя милость?
— Это, пожалуй, можно. Напишу записку волостному писарю, он устроит там.
— Значит, уж и Дуньку?
— Не-э-эт, брат, эти времена прошли! Баб сечь не велено.
— Как, отец, не велено? Мне Дуньку никак невозможно ослобонить. Сделай такую милость.
— Чудак ты! Говорят — нельзя. Закон.
— Да что закон!.. Вот я тебе скажу, — не взыщи, отец, — она и твою милость обносит: парнишка-то, брешет, будто от твоей милости.
Мартин Лукьяныч побагровел.
— Что ты, старый дурак, плетешь… какой парнишка?
— Ейный, Овдотьин-то, благодетель, — Игнашка. Как же ее не пороть? Не взыщи. У ней язык что колокол, на весь мир звонит. Вывалились на улицу… вот разинула пасть, отец, орет, будто я потакаю твоей милости. Из-за полов и шум поднялся.
— Из-за каких полов?
— Да вот к твоей милости наряжают. Спокон веку — с моего двора. А они что удумали с Андрошкой: я, говорит, мыть полы не пойду. Вот, отец, болтают дурачье… болтают, будто нехорошо эдак в конторе полы мыть. Они и обдумали. Сделай милость, прикажи и ей всыпать маленько. Для острастки, отец!
Мартин Лукьяныч только и мог выговорить пискливым голосом: «Каково?» — и немного погодя сказал сердито:
— Слушай, старый дурак, чтоб из твоего двора бабы ногой не смели ступать в контору. А, каково?.. Ты не мог мне прежде-то этого доложить? Ивлий тоже… Болваны! — Затем он, насупясь, налил и стал пить чай, не обращая никакого внимания на Веденея. Тот стоял у притолоки, переминался с ноги на ногу и тоскливо жевал губами. — Ну, что ж, иди. Я, брат, тут ничего не могу, — сказал наконец Мартин Лукьяныч, — вы теперь вольные, своим умом живете.
— Смилуйся, отец… пожалей! — заплакал старик. — Кто себя считает вольным, тот считай… А мы завсегда рабы вашей милости… Смилуйся, рассуди, отец!
— Я уж тебе сказал, — нетерпеливо крикнул Мартин Лукьяныч, — в солдаты нельзя, бабу выпороть — нельзя. Дам записку писарю, больше ничего не могу сделать.
— Ну а жить-то его принудишь со мной?.. Что же это будет? У твоей милости набрана работа, на своей земле посев, на барской… Ужли батрака нанимать? Он теперь, я знаю… Дунькина родня всего ему назудит. Он и не воротится.
— Ну, уж тут ничего не поделаешь. Силком никак нельзя принудить.
— Ах, ах… последние времена! Последние времена!.. Ну, коли так, господь с ним, пущай побирается!.. Не захотел есть отцовского хлеба, ну, пущай… Под окно придет — корки не подам!.. Небось, не наживется у тестя!.. У тестя у самого еле до новины хватает. А я тебя теперь буду молить об одном: отец, не давай ты ему земли… И на барщину не принимай. Пущай брюхо-то подведет.
— Ну, нашамкал ты, а слушать нечего. Да старики-то как, — потянут твою руку?
— А мне что старики? В своем добре я, чать, волен.
— А еще староста называешься. Мирской сход велит выделить, и выделишь.
Веденей растерянно выпучил глаза.
— Как, отец? — пролепетал он коснеющими губами.
— Очень просто. Велит, и выделишь.
Лицо старика дрогнуло, он опять повалился в ноги управителю.
— Батюшка! Отец родной!.. Заступись!.. Что ж это будет такое?.. Сколько лет наживал… маялся… ночей не спал… Благодетели вы наши!
— Слушай, староста, — строго сказал Мартин Лукьяныч, — встань. Я тебе русским языком толкую — нельзя. Было время, я бы тебе слова не сказал. А теперь нельзя. Хорошо ли это, худо ли, нас не спрашивают. Нечего и толковать. Теперь ты говоришь — пускай побирается, а я тебе говорю — глупо. Хороший работник, баба — хорошая работница, по-прежнему прямо на тягло бы посадили. И тягло было бы не в убыток помещику. А ты говоришь — пусть побираются. Но это дело твое, там уж ты с стариками как знаешь. С своей же стороны я тебе вот что скажу… Матрена, позови конторщика!
Агей Данилыч вошел и остановился у притолоки.
— Дымкин, — сказал Мартин Лукьяныч, — посмотри в книге, сколько долгу за старостой. Вот, брат, времена: сын отделяется.
Агей Данилыч посмотрел на Веденея и с сожалением почмокал губами.
— Пороть, пороть надо, сударь мой! — сказал он и пошел в контору, а спустя пять минут доложил управителю:
— Долгу за ним состоит по нонешнее число сто двадцать три рубля семнадцать три четверти копеек.
Веденей безучастно покосился на Агея Данилыча.
— Вот видишь, — произнес Мартин Лукьяныч, — теперь ты помрешь, кто ж мне будет платить?
— Расплатимся, отец… бог даст, расплатимся… — вялым голосом пробормотал Веденей.
— То-то, расплатимся. Никитка твой не женат; помри ты, неизвестно, что будет.
— Бог даст, женим… женим…
— Это когда еще будет. Теперь скажи на милость, как же я не дам земли Андрошке или не велю принимать его на барщину? Жалко-то мне тебя, жалко, но все же господскую копейку я должен наблюдать. Мой совет: отдели его, дай ему там, чтобы стал на ноги, а потом приходите ко мне, я между вами долг разделю. Слышишь?
— Слышу, слышу, отец… — отозвался Веденей, но отозвался только из приличия, потому что перестал интересоваться словами управителя и едва пересиливал равнодушное и скучающее выражение, готовое проступить на лице. Мартин Лукьяныч тотчас же заметил это.