— Стареешь, директор. Я тебя хорошо понимаю. Легше со смертью разговоры разговаривать, чем к старости привыкать. Отсюда и «неинтересно», от этой неминучей хворобы.
— Позвольте, Георгий Поликарпыч, но я еще как бы не ощущаю наступления старости, ее признаков.
— Не ощущаешь, значит? Понятное дело: кому в своих слабостях признаваться охота? А вот я тебе пару вопросов задам, директор, только ответь на них с полным откровением. С женой своей небось на разных постелях ночуете?
— Даже в разных комнатах, — улыбнулся Потапов.
— Вот тебе и первый признак! Н-нда-а. Музыка громкая, электрическая — раздражает уже? Особливо когда не заснуть?
— Ну, бывает и такое.
— А взять хотя бы прострелы в пояснице или бессонницу, вопче — по телесной части отклонения — разве их мало у тебя? Зубы, что — все целы? Волосы… Ну, волосы у тебя еще не отклеились, однако виски белые. А то, что ты со мной сейчас на лавочке сидишь, это что — не «признак»? Стал бы ты со мной разговаривать лет, скажем, двадцать тому назад? Да ни в жись! Вот и вся твоя печаль отсюда, от усталости унутренней. Дух у тебя, директор, спортился. Потому что одним интересом питался все эти годы свои начальственные. Это и животину любую, к примеру коровенку, начни одной соломой питать — быстро она заскучает. Нутро у тебя сопрело, командир, не кишки, не кровь, а жизненное настроение. Тебя как величать-то по батюшке?
— Иван Кузьмич.
— Ты вот что, Иван Кузьмич, не шибко-то доверяй моим словам. Не огорчайся, говорю! Это я до двух часов такой злющий да вредный, а там мы с тобой, глядишь, сообразим чего-нибудь и возвеселимся. Каждый на свой манер. А то, что ты со мной разговорился вот так… за милую душу, не побрезговал, как с брательником, — это хорошо. Это великое чудо, скажу я тебе! Н-нда-а. Только у нас в Расеюшке способно оно получиться среди людей различной категории, с разных, так сказать, етажей жизненных. Совесть уцелела, вот чудо. Настроению хана, а совесть в порядке. И выходит: без причины унывать изволите, товарищ директор… Иван Кузьмич, дорогой!
Старик, словно вспомнив о чем-то, замолчал, прислушиваясь к себе, будто рыбью косточку в горле, малюсенькую, ощутил. Потом он кашлял. Довольно долго, минут пять. Потом отплевывался. Потом дышал тяжело, покуда не обрел привычное состояние жизни.
— Не пойму: то ли болею, то ли так и надо. К врачам уже не хожу: без пользы. Прихватит потуже — побреюсь, белье переодену и лягу. Ждать результата. Меня тогда и Мишаня не беспокоит: тоже ждет. Оклемаюсь, шляпу на башку и — в народ. Вот что, директор, можно я тебя Кузьмичом нынче звать буду? На время твоих гастролей?
— Зовите, ради бога. Но почему «гастроли»? Может, я окончательно решил…
— Стоп! Приставить ногу. Не надо… Хитрить, говорю, не стоит. Замнем для ясности. Неизвестно, что с нами через пару секунд стрясется: может, земля под ногами треснет, а может, ворона на голову брызнет. Только по моим приметам — все у тебя наладится, Кузьмич. И с работой, и с женкой, и с зтим самым «интересом» жизненным, н-да. Ну, посклизнулся, зашатало тебя на ровном месте. С кем не бывает. На любой работе человеком быть не возбраняется. Хоть вширь живи, хоть вглубь, в корень. А ты-то все ввысь норовишь, вона какой вымахал! Не человек — восклицательный знак! А то… влюбись чуток. Лучшее средство. Для пацанки этой, в розовых штанах, извини, Кузьмич, ты уже стар, засмеют. Найди себе что-нибудь с перцем, перебродившее, хмельное!
— Поэт Есенин сказал: «Кто сгорел, того не подожжешь».
— Это поэт Есенин сказал, имел право, потому что действительно сгорел. А ты — вот он, как огурчик.
— Не стоит про это… У меня жена хорошая еще, Поликарпыч.
— А я и не сболтнул бы про «это», кабы сам ты про ваши разные комнаты не поведал. Ты лучше вот на какой вопрос ответь мне, Кузьмич, дорогой: для чего я тебе, такому еще справному, крепкому да чистому, спонадобился нынче? Неужто заметил мои фокусы со шляпой протянутой? Учти, это я специально для тебя циркачил. Разозлил ты меня своим видом архитектурным! Будто памятник ходячий, мунумент, одним словом. Вот я и протянул, шляпу-то. Дай, думаю, понаблюдаю, как эта фигура каменная на мой жест прореагирует? И еще — тайное соображение имелось: а вдруг признает? Ка собраниях я хоть и не сиживал в президиумах, однако в зале бывал, и все больше в первом ряду усаживали, с почетом. Потому как грудь у меня красивая, ветеранская. И нога не гнется: шарниры заржавели.
— Сколько же вам лет, Георгий Поликарпыч?
— А все уже шейсят пять, н-да…
— С двадцать первого? Говорят, будто ваши погодки — из сотни один с войны домой вернулись.
— Не знаю, не считал. А ежели по сторонам оглянуться — и то правда: не больно-то много насобирается таких, как я. На весь Мшинск, почитай, одна такая старая шляпа имеетца, из довоенного велюра. Я почему ее не сымаю-то? А чтобы прозвище сохранялось: кличка мне такая — Шляпа — среди веселого народу. А на вопросик мой так и не ответили, Иван Кузьмич, дорогой.
— Понравились вы мне, Георгий Поликарпыч, вот и обратил на вас внимание. Может, все-таки вернетесь на фабрику? Подыщем вам местечко рабочее.