Ф. М. Достоевский. Новые материалы и исследования - [201]
В наше время Григорьев упивался православными проповедями — уединенным мышлением Киреевского, Погодинскими письмами, и в то же время переводил Байрона… В 1856 году говорил мне в Москве, что целует конец кнута, и наизусть читал патриотические стихотворения Майкова; а в 1860 году клал на музыку и пел известное стихотворение:
и окрашивался в красный цвет на студенческих попойках того времени.
Конечно, для человека, который не более, как веянье[905], — все простительно. Кто спросит, где зарождается ветер и куда он будет дуть через полчаса времени?..
Никто так страстно не искал популярности, как Григорьев, — и пишет, что не сходится с Погодиным, потому что тот ищет популярности[906]… Сам называет Тургенева — поэтической ж…[907] и находит неприличными слова мои, что
суждено ему недаром
Ходить с большою головой[908].
Совершенно неумышленно раза два в жизнь мою я оскорбил самолюбие Григорьева — и этого он никогда мне простить не мог…
Глядя на все в жизни — на литературные же произведения в особенности — то в увеличительные, то в уменьшительные стекла, — он не только на меня, он и на Гоголя в последнее время стал глядеть в уменьшительное стеклышко, — и не заметил, что последствие Гоголя — вовсе не Гончаров и не Писемский[909] — а скорей Островский. — Будь жив Гоголь, он пришел бы в умиление от Кузьмы Минина Островского — увидел бы в нем плоть от плоти своей — а что значит этот самый Минин для Гончарова и для Писемского?.. В Гоголе были те же веянья, какие и в Григорьеве, — и этого он не заметил! Вообще Григорьев менее всего способен был иногда угадывать тех, которые были по духу, стремлению и складу своей натуры — родня ему.
К приговору друга вашего о моем романе "Свежее преданье"[910] я разве только потому неравнодушен, что вижу в нем одну только тайную интригу против меня, как против человека, который, чего доброго, будет иметь какой-нибудь голос в редакции "Времени" и который в то же время перестал быть его страстным поклонником…
Интрига эта ему удалась — так же, как и у Кушелева[911]… Вы не могли не поверить великому критику…
На его замечания или приговор я отвечаю вам следующее:
1. Кружок зеленого наблюдателя[912] был в то время самый живой — свежий и увлекательный кружок. Этот орган был единственным в то время поклонником того же кумира, которому поклонялся Григорьев — а именно Мочалова. Этот орган был колыбелью Белинского… и, подобно "Москвитянину", не остался гласом, вопиющим в пустыне. Влияние Клюшникова[913] было на многом заметно. Его знала вся образованная часть московского общества — об Огареве же не было еще ни слуху, ни духу — сам Григорьев не имел о нем ни малейшего понятия[914].
2. Рисуя Камкова, я не хотел его идеализировать — напротив, сам смотрел на него как на лицо, уже отошедшее — и ненужное. Моя героиня только что еще появлялась в романе — именно княжна — и почему Григорьев догадался, что Камкова я срисовал с Клюшникова? — я никогда ему этого не говорил. — Видно, портрет верен!
3. Перечел стихи Огарева — про ту, которая шла
и скажу только одно — что под этими водяными стихами я не захотел бы видеть своей фамилии. Прочтите их сами на странице 158 сочинений Огарева…
Плохой был судья Григорьев, когда пристрастие заменяло ему вкус.
4. Откуда я взял, что такие фигуры, как Камков, могут попасть в острог![916] Оттого, что в прошлое царствование много таких фигур пропадало (могу привести факты). Герой мой не был героем Дела, но героем Слова мог быть — а, стало быть, и мог и пострадать в такое время, когда из столиц высылали вон за нескромное слово о полиции[917]… (!)
Если б Григорьев не сквозь стекла с фантастическими отражениями глядел на жизнь — а просто, как и аз грешный, то не упрекнул бы меня в тупоумии…
5. Какой такой особенный характер видел Григорьев в Случевском?[918] Он рассыпался от одной насмешки "Искры" — а я не рассыпался и от насмешки Белинского[919], в которого верил — и которому когда-то поклонялся. Орленок Случевский не мог не сделаться орлом, если он был орленок, — отчего же он им не сделался?..
6. Григорьев пишет, что я только и жил в салонах московских бар, — это самое обидное и самое несправедливое обвинение!.. — Григорьев был студентом, во всем обеспеченным, ездил в своем экипаже, на своих лошадях — был маменькин сынок и нигде не смел засиживаться позднее девяти часов вечера — я же жил без всяких средств, часто не знал, где преклонить свою голову, — ночевал беспрестанно в чужих домах, и если посещал салоны, то именно те самые, где было веянье той могучей мысли, о которой пишет Григорьев. Меня влекло туда любопытство — жажда послушать, о чем беседуют глубокие мыслители.
У кого я бывал в салонах? — У Чаадаева, у Хомякова, у Киреевского, у Аксакова, даже раза два был у Герцена. Но туда ходил я не танцевать и не волочиться. Чем же я виноват, что глубокие мыслители Москвы только и жили, что в салонах — только салоны и наполняли своими речами и спорами. Если б они пошли на площадь, или в кабак, или за Москву-реку — и я тогда пошел бы за ними, ибо в них была вся тогдашняя умственная жизнь Москвы…
В год Полтавской победы России (1709) король Датский Фредерик IV отправил к Петру I в качестве своего посланника морского командора Датской службы Юста Юля. Отважный моряк, умный дипломат, вице-адмирал Юст Юль оставил замечательные дневниковые записи своего пребывания в России. Это — тщательные записки современника, участника событий. Наблюдательность, заинтересованность в деталях жизни русского народа, внимание к подробностям быта, в особенности к ритуалам светским и церковным, техническим, экономическим, отличает записки датчанина.
«Время идет не совсем так, как думаешь» — так начинается повествование шведской писательницы и журналистки, лауреата Августовской премии за лучший нон-фикшн (2011) и премии им. Рышарда Капущинского за лучший литературный репортаж (2013) Элисабет Осбринк. В своей биографии 1947 года, — года, в который началось восстановление послевоенной Европы, колонии получили независимость, а женщины эмансипировались, были также заложены основы холодной войны и взведены мины медленного действия на Ближнем востоке, — Осбринк перемежает цитаты из прессы и опубликованных источников, устные воспоминания и интервью с мастерски выстроенной лирической речью рассказчика, то беспристрастного наблюдателя, то участливого собеседника.
«Родина!.. Пожалуй, самое трудное в минувшей войне выпало на долю твоих матерей». Эти слова Зинаиды Трофимовны Главан в самой полной мере относятся к ней самой, отдавшей обоих своих сыновей за освобождение Родины. Книга рассказывает о детстве и юности Бориса Главана, о делах и гибели молодогвардейцев — так, как они сохранились в памяти матери.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Поразительный по откровенности дневник нидерландского врача-геронтолога, философа и писателя Берта Кейзера, прослеживающий последний этап жизни пациентов дома милосердия, объединяющего клинику, дом престарелых и хоспис. Пронзительный реализм превращает читателя в соучастника всего, что происходит с персонажами книги. Судьбы людей складываются в мозаику ярких, глубоких художественных образов. Книга всесторонне и убедительно раскрывает физический и духовный подвиг врача, не оставляющего людей наедине со страданием; его самоотверженность в душевной поддержке неизлечимо больных, выбирающих порой добровольный уход из жизни (в Нидерландах легализована эвтаназия)
У меня ведь нет иллюзий, что мои слова и мой пройденный путь вдохновят кого-то. И всё же мне хочется рассказать о том, что было… Что не сбылось, то стало самостоятельной историей, напитанной фантазиями, желаниями, ожиданиями. Иногда такие истории важнее случившегося, ведь то, что случилось, уже никогда не изменится, а несбывшееся останется навсегда живым организмом в нематериальном мире. Несбывшееся живёт и в памяти, и в мечтах, и в каких-то иных сферах, коим нет определения.