Электророман Андрея Платонова. Опыт реконструкции - [2]
Вероятно, чувствуя, что разговор принимает слишком серьезный для гостиной характер, Вронский не возражал, а, стараясь переменить предмет разговора, весело улыбнулся и повернулся к дамам[3].
Ход этой беседы показывает фундаментальный парадокс дискурса электричества: чем меньше знаешь об электричестве, тем легче о нем говорить. Левин, изучавший естественные науки, ставит своим знанием под угрозу галантную беседу. Это основополагающее напряжение между коммуникацией и информацией об электрических явлениях сопровождает попытки литературно-эстетической репрезентации электричества с самого начала изучения электричества в середине XVIII века. Знание и незнание об электричестве оказываются в равной мере конститутивными для формирования экспериментальной повествовательной модели.
Знание об электричестве способствует высокой значимости целостной модели объяснения, причем отсутствие такого знания «восполняется» через пограничные области теоретического познания – теологию, метафизику, натурфилософию и спиритизм. В качестве ответной любезности ранние исследования электричества предлагают «заполнение» аргументативно-дискурсивных пробелов этой спекулятивной модели познания солидными эмпирическими результатами. Как подчеркивал в своей монографии Беньямин Шпехт, научная значимость и общественный интерес к учению об электричестве во второй половине XVIII века объясняются тем, что тогда была «надежда на некоторое время утолить центральную мировоззренческую потребность антропологии и естествознания Просвещения. По большому счету, есть четыре кардинальные проблемы, в отношении которых ждешь от электричества помощи по ту сторону механистического монизма или неработоспособного дуализма: между „внутренней заводной пружиной“ природы и ее внешним проявлением (закон и феномен), между конкретным явлением и его привязкой к природной целостности (единичное и всеобщее), между неживой и живой природой (неорганическим и органическим), как и между духом и материей»[4].
Эти четыре линии дискурса являются решающими и для внутренней научно-поэтической структуры Электроромана Платонова. Удивительно, как Платонов спустя больше века примкнул к дискурсу электричества раннего романтизма и воображал электричество «универсальным принципом единства» или «ультимативной моделью синтеза»; в 1921 году в одной блокнотной записи он ратовал за эмансипацию электротехники от материнской дисциплины физики и за ее выделение в автономную сферу знаний «электрологии».
Электротехника должна быть самостоятельной огромной наукой, объединяющей всю практику <…> и теорию электричества – электрику, электрологию. И эта наука, хотя и кровное дитя физики, должна отщепиться от своей матери и жить отдельно, совершенствуясь[5].
Интересно, что уже у Новалиса в записных книжках встречается запись об «электрологии», которую еще предстоит основать, – как эпистемологический проект учения об электричестве и его соотнесении с остальными областями знания[6]. Опираясь на этот проект, Михаэль Гампер вводит в обиход понятие «электропоэтология» – литературно-аналитический концепт, обращенный к переплетению эпистемологических и поэтологических процессов, которые в разных областях знания служат репрезентации электричества[7]. Именно подобного рода переплетение эпистемологии и поэтологии кажется мне весьма многообещающим как для интерпретации прозы Платонова, так и для реконструкции его Электроромана.
При этом электропоэтология Платонова, заложенная в основу Электроромана, развивает эпистемическую добавленную стоимость по сравнению с ранним романтизмом. Опираясь на понятие «абсолютной метафоры» Ганса Блюменберга, Беньямин Шпехт вводит для романтического дискурса электричества понятие «эпохальная метафора». Эпохальные метафоры – как, например, метафора машины в XVIII веке, электричества в XIX веке или сети в современную эпоху – можно понимать как лингво-когнитивные образные комплексы, на какое-то время вездесущие в качестве коммутационных модусов культурного знания; впоследствии они модифицируются или выходят из обращения[8]. Благодаря высокому градусу полисемии и оперативной открытости семантических границ эпохальная метафора позволяет «децентрированную, досистемную и суггестивную форму структурирования, окраску и связку элементов и областей культурного знания в комплексные единства, которые существуют поперек системного порядка»[9]. Понятие эпохи мыслится при этом как культурная система, ограниченная во времени и пространстве. Электричество в России лишь к началу ХХ века вырастает в эпохальную метафору и тут же примыкает к эпохальной метафоре социалистической революции. Эпоха электричества и революционная эпоха для Платонова синонимы, или, вернее, два уровня метафорического переноса: электрификация – это метафора революции, а революция – метафора электрификации.
После революции и Гражданской войны перед советским правительством стояла задача мобилизовать на индустриализацию огромную, во многих сферах отсталую страну. Решающим в этих планах было надежное энергоснабжение. В 1920 году советское правительство утвердило план электрификации России (ГОЭЛРО). Развитие электрической инфраструктуры, в частности строительство электростанций, было рассчитано на десять–пятнадцать лет. План предусматривал и создание множества хозяйственных, финансовых и научных институций. С политэкономической точки зрения план электрификации представлял собой первую модель советской плановой экономики
Книга Михаэля фон Альбрехта появилась из академических лекций и курсов для преподавателей. Тексты, которым она посвящена, относятся к четырем столетиям — от превращения Рима в мировую державу в борьбе с Карфагеном до позднего расцвета под властью Антонинов. Пространственные рамки не менее широки — не столько даже столица, сколько Италия, Галлия, Испания, Африка. Многообразны и жанры: от дидактики через ораторскую прозу и историографию, через записки, философский диалог — к художественному письму и роману.
«Наука, несмотря на свою молодость, уже изменила наш мир: она спасла более миллиарда человек от голода и смертельных болезней, освободила миллионы от оков неведения и предрассудков и способствовала демократической революции, которая принесла политические свободы трети человечества. И это только начало. Научный подход к пониманию природы и нашего места в ней — этот обманчиво простой процесс системной проверки своих гипотез экспериментами — открыл нам бесконечные горизонты для исследований. Нет предела знаниям и могуществу, которого мы, к счастью или несчастью, можем достичь. И все же мало кто понимает науку, а многие боятся ее невероятной силы.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.