Две матери - [4]
— А вот и наш трамвай подходит… идем скорее! — заметил он приближавшийся вагон и зашагал быстрее, ведя за ручку Инночку, задававшую ему разные вопросы то о «страшных жандармах с хвостами на шапках», то о том, почему здесь никто не говорит по-русски, так что нельзя ничего понять.
— О здесь, деточка, даже такие маленькие, как ты, и то говорят по-французски, — пошутил он, улыбаясь милой мягкой улыбкой.
В вагоне Инночку посадили посредине. Так было легче, смущала какая-то странная неловкость. Оба точно боялись близости, боялись говорить о том, что больше всего мучило и что надо было сказать друг другу. Петр все время жадно слушал наивный лепет дочери и нежно улыбался ей.
Когда Петр говорил об Ирине, в голосе его была большая нежность, и Вера поняла он сильно любит Ирину.
— Вот и пришли! — сказал Петр, нажимая на пуговку звонка и взглядывая то на дочь, то на Веру. И была в его взглядах какая-то беспомощность: как будто он просил понять и простить его.
Послышались быстрые легкие шаги, и дверь отворилась. У Веры от волнения потемнело в глазах, и вся кровь отхлынула от лица. Она знала, чувствовала, что в дверях Ирина. Произошло короткое минутное замешательство. Перестало рябить в глазах, и острым и зорким стал взгляд Веры. Сразу как-то она увидела лица мужа и Ирины, у него на губах застыла растерянная улыбка. Ирина тоже силилась улыбнуться, а глаза тревожно спрашивали, и это так не шло к ее энергичному смуглому лицу, ко всей ее сильной высокой фигуре, что Вера тонким женским инстинктом поняла, как Ирине больно и как боится она, что присутствием своим причиняет Вере страдание. Огромная человеческая жалость к Петру и Ирине, таким большим и в этот миг таким беспомощным перед ней, охватило Веру. Они робеют, теряются, как виновные, потому что признают за ней какие-то права постоянного владения, права на Петра, которые он сам ей дал, и теперь боялся отнять, несмотря на то, что и он и Вера так горячо говорили всегда о свободе и боролись за нее. Что-то властное, старое, традициями укрепленное еще не умерло и делало их всех троих растерянными, жалкими, лицемерными. Все это в один короткий, почти неуловимый миг отрывочно, сумбурно пронеслось в голове Веры, и сразу исчезла бледность, досада, смущение. Широко и просто она протянула обе руки Ирине. У той сорвалось с губ легкое короткое восклицание, и она кинулась к Вере, крепко обняла ее и прижала к себе. Этот миг на всю жизнь Вера сохранила в памяти, как воспоминание самой светлой, самой большой победы.
В комнату вошли шумно, как-то враз все разговаривая. На лицах застыла праздничная улыбка, только два ярких красных пятна на бледных щеках Петра еще говорили о пережитом смятении. Ирина горячо целовала Инночку. Та не сопротивлялась, но как-то сжималась и все искала глазами мать. Еще раз обе женщины обменялись понимающим взглядом, и Вера нежно погладив волосы девочки, сказала:
— Вот, Инночка, твоя другая мама. Ведь ты полюбишь ее?
Инночка, не поднимая глаз, кивнула головой и вдруг кинулась к отцу. Петр подхватил ее на руки и так крепко прижал к себе, что она закричала:
— Папа, больно!
И потом вдруг залилась радостным детским смехом.
— Я играла, папочка, в тачки и в тебя… Я тебе все, все покажу!.. И моей, и другой маме покажу, и всем, всем!
Последняя неловкость исчезла при этом «высочайшем» признании другой мамы. Опять заговорили все радостно, легко, просто.
— Ах, ведь я забыла взять мой багаж! — спохватилась Вера, — и по квитанции и у носильщика… Да, вспомнила номер: 55. Два по пяти.
— Ну, это потом. Съездим вместе… Здесь не пропадет… Буржуа честные, — засмеялась Ирина. — А теперь надо вас накормить и напоить кофе с дороги.
В комнате на столе были уже приготовлены закуска и кофе по-швейцарски в двух чайниках, стоявших один на другом на спиртовой лампочке.
Через несколько дней жизнь этой семьи вошла в определенную трудовую колею. Вера хотела отдохнуть от чужих людей, встреч и беготни. Она взяла на себя хозяйство: шила, убирала, кормила обедом, занималась с Инночкой.
Ирина ходила на уроки, хотя с каждым днем эта работа становилась для нее труднее. Беременность ее уже стала заметной. Петр писал свои воспоминания о жизни нерчинских политических каторжан. По вечерам собирались все вместе и делились впечатлениями дня и пережитым. В этих долгих разговорах все ближе и глубже узнавали друг друга и привыкали друг к другу. Перед Верой, как в книге страница за страницей, открывались картина за картиной пережитого Петром и Ириной, и длинная цепь суровых испытаний, оскорблений и боли, сблизившая их в Нерчинске, создавала над ними сияющий ореол в глазах Веры. Такими маленькими казались ей свои лишения и работа, которые угнетали ее, когда Петр был на каторге. Весь тяжкий груз ревности, оскорбленного самолюбия был сброшен. Просто, любовно, по-другому смотрела она на Петра. Вспоминала уже не о супружеских ласках, а о другой душевной близости, которая была и осталась между ней и ее бывшим мужем. И от этого настроения самой Вере становилось легче и радостнее жить. Она вспоминала, что еще молода, много дела у нее, а раньше жила больше мужем и своими семейными горестями и радостями. Глубже и цельнее она вошла в партийную работу, живо отзывалась на общественные потрясенья. Не мешала семья, не отрывала постоянная мысль о муже. Точно раскололась скорлупа, которая была легка и прозрачна, но все же сжимала и задерживала слишком широкие движения. Во время вечерних собраний, когда Петр читал подготовлявшуюся уже для печати часть воспоминаний, Вера слушала звук его родного голоса светло, радостно и беззлобно и, встречая утомленный взгляд Ирины, улыбкой ободряла ее. Ирина переживала трудный, хоть и радостный, этап женской жизни, носила ребенка, и за день уставала. Инночка по-прежнему играла, сидя на полу, но тачки превратились уже в вагоны поезда, привезшего их в Швейцарию, а солдатики — в страшных жандармов в бумажных кэпи с деревянными хвостами. Все трое часто прерывали беседу, чтобы послушать сосредоточенный шепот Инночки, подивиться ее изобретательности. Для Ирины эта девочка также стала своей, и у Инночки действительно было две нежных матери. Когда, через три месяца после приезда Веры с дочерью, у Ирины родился сын, ей казалось, что обоих она любит одинаково: и сына, и Инночку. То же было и у Веры по отношению к ребенку Ирины. Исчезли в отношениях этой новой семьи эгоистическое «мое» и «твое». Петр перестал быть мужем Веры, но родным ей остался. Русская колония очень хотела проникнуть своим мещанским любопытством в интимную жизнь Петра с его двумя женами и двумя детьми, но осквернить любопытством и пересудами эту жизнь ей не удалось.
Старого рабочего Семеныча, сорок восемь лет проработавшего на одном и том же строгальном станке, упрекают товарищи по работе и сам начальник цеха: «…Мохом ты оброс, Семеныч, маленько… Огонька в тебе производственного не вижу, огонька! Там у себя на станке всю жизнь проспал!» Семенычу стало обидно: «Ну, это мы еще посмотрим, кто что проспал!» И он показал себя…
Имя Льва Георгиевича Капланова неотделимо от дела охраны природы и изучения животного мира. Этот скромный человек и замечательный ученый, почти всю свою сознательную жизнь проведший в тайге, оставил заметный след в истории зоологии прежде всего как исследователь Дальнего Востока. О том особом интересе к тигру, который владел Л. Г. Каплановым, хорошо рассказано в настоящей повести.
В сборник вошли лучшие произведения Б. Лавренева — рассказы и публицистика. Острый сюжет, самобытные героические характеры, рожденные революционной эпохой, предельная искренность и чистота отличают творчество замечательного советского писателя. Книга снабжена предисловием известного критика Е. Д. Суркова.
В книгу лауреата Государственной премии РСФСР им. М. Горького Ю. Шесталова пошли широко известные повести «Когда качало меня солнце», «Сначала была сказка», «Тайна Сорни-най».Художнический почерк писателя своеобразен: проза то переходит в стихи, то переливается в сказку, легенду; древнее сказание соседствует с публицистически страстным монологом. С присущим ему лиризмом, философским восприятием мира рассказывает автор о своем древнем народе, его духовной красоте. В произведениях Ю. Шесталова народность чувствований и взглядов удачно сочетается с самой горячей современностью.
«Старый Кенжеке держался как глава большого рода, созвавший на пир сотни людей. И не дымный зал гостиницы «Москва» был перед ним, а просторная долина, заполненная всадниками на быстрых скакунах, девушками в длинных, до пят, розовых платьях, женщинами в белоснежных головных уборах…».