Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково. Вдали от Толедо. Прощай, Шанхай! - [12]
— Хаймле, дружище!
Дядя Хаймле осторожно, стараясь не запачкать свой светлый пиджак в крупную клетку, обнял его, затем посмотрев на свои руки, сказал:
— Это — мой племянник Исаак, он идет на войну. А это, Изя, мой добрый друг Миклош, значит, венгр и кочегар.
Венгр пробормотал нечто вроде «Чоколом!» и протянул мне свою огромную черную лапу.
Затем мы поднялись по железной лестнице в его комнатушку — две кровати, газовая печка и чугунный умывальник. Сели за маленький столик, и господин Миклош, оживленно поглядывавший на моего дядюшку, предложил:
— Живите здесь. По пивку, а? Вас, наверно, мучит жажда с дороги.
— Это можно, — благосклонно согласился дядя.
Они говорили на том странном языке, который сформировался в милой моему сердцу Австро-Венгрии и употреблялся только в межэтнических контактах, так сказать, на федеральном эсперанто. Основа, или точнее, скелет его был немецким, в который нахально вторгались и бесчинствовали самым хулиганским образом, жонглируя падежами и родами, причастиями и склонениями, языковые эмигранты славянского, венгерского, еврейского и даже боснийско-турецкого происхождения. Нет, каждая этническая составная часть великой империи говорила на своем собственном языке, в котором, разумеется, гастролировали всевозможные другие высокие лингвистические гости. Более того, даже сами австрийцы разговаривали между собой на языке, который они легкомысленно именовали немецким, но если бы бедный Гёте мог их услышать, он повесился бы на первом же газовом фонаре. Гораздо позже, когда жизнь предоставила мне возможность более тесного общения с коренным населением этой альпийской страны, мне было проще уплатить налог за практику стоматолога, чем объяснить соответствующему инспектору, что я — не зубной врач. Подобно ситуации с Абрамовичем, которого спросили, не создавал ли ему трудности в общении с французами его французский язык, когда он был в Париже. На что тот ответил, что лично у него не было ни малейших проблем, а вот у французов — огромные.
Пока венгр суетился, ставя на столик стаканы, бутылки и прочее, дядя похлопал меня по руке:
— Ну, что скажешь, солдат?
— Я сейчас описаюсь — в отчаянии пробормотал я.
Это были мои первые слова с тех пор, как мы шагнули в этот мраморный мир «Астории». И произнес я их на чистом идише, если можно применить понятие «чистота» к этой амальгаме немецкого, славянских и ассиро-вавилонских языков.
А потом началось такое, что боже ж ты мой! Лишь бы мама не узнала! Мы сидели в какой-то корчме, дядя и венгр уже хорошо хватили, вокруг нас увивались три девицы — одна, должен признаться, была очень хороша собой — статная, белокожая, напоминавшая мне венгерскую крестьянку. Она все время подливала мне то самое, молодое венское вино «хойриге», которое так легко скользит в желудок, но коварно ударяет прямо в голову, а я, как последний дурак, послушно глотал рюмку за рюмкой. На маленькой сцене шла программа, девушки распевали игривые песенки, тряся юбками и показывая то передок, то задок. И вся корчма подпевала им, покачиваясь в такт. Зал был забит солдатней, и меня подташнивало от тяжелого запаха их дешевых сигар и от выпитого вина. Как ты хорошо знаешь, в нашем Колодяче выпивали, в основном, поляки, а мой отец, откупорив бутылку вина на Песах, тщательно закупоривал ее в конце вечера, чтобы допить остатки на Хануку.
Дядя обнял меня, нежно поцеловал в щеку и провозгласил перед всей нашей маленькой компанией:
— Мой племянник — солдат! Мой милый мальчик идет на войну и должен получить боевое крещение! Посвящение! Вторую бар-мицву!
Не знаю, кто выдумал, что духовное совершеннолетие достигается в тринадцать лет (чему и посвящена бар-мицва), но даже если это Моисей, царь Соломон или царь Давид — я не согласен. Зато моя вторая бар-мицва должна была действительно сделать меня взрослым. Я, конечно, догадывался, о чем шла речь, не дурак. Милош сказал что-то по-венгерски моей компаньонке, она схватила меня за руку и со смехом потянула за собой.
— Куда ты меня? — смущенно заблеял я, хоть, как уже было сказало, я догадывался, но мне было стыдно перед дядей Хаимом.
— Иди, иди, мой мальчик, — подбодрил меня он.
Венгерка затянула меня куда-то за сцену, в крохотную комнатушку, забитую мебелью, с зеркалом, париками и всякими театральными штучками, закрыла дверь на ключ и с хихиканьем опустилась на кушетку. В комнате пахло краской, замазкой и одеколоном.
— Уф-ф, жарко, — сказала она, раскрасневшаяся и возбужденная алкоголем, расстегнула на груди свою бархатную блузку, из которой, будто только этого и ждали, выскочили на свободу ее пышные груди.
Она перехватила мой взгляд, прикованный к этим белым налитым сельским прелестям, взяла мою руку и положила себе на грудь. Я облился потом, вино зашумело в пьяной голове, тяжело задышал — у меня в глазах все двоилось: девушка, мутная лампа, зеркало… Я зажмурился, сел, обнял ее и сказал:
— Я люблю тебя, Сара.
— Я не Сара, я Илона, — поправила меня девушка.
Глянув на нее, я по-дурацки рассмеялся и почувствовал, как улыбка сползает с моего лица. Снова зажмурился, растекшись на кушетке, и увидел перед собой Сару — серо-зеленый блеск ее глаз в пелене воздушной ткани или, может, это был дым сигар. Она смотрела на меня с укором.
В сборник произведений современного румынского писателя Иоана Григореску (р. 1930) вошли рассказы об антифашистском движении Сопротивления в Румынии и о сегодняшних трудовых буднях.
«Песчаный берег за Торресалинасом с многочисленными лодками, вытащенными на сушу, служил местом сборища для всего хуторского люда. Растянувшиеся на животе ребятишки играли в карты под тенью судов. Старики покуривали глиняные трубки привезенные из Алжира, и разговаривали о рыбной ловле или о чудных путешествиях, предпринимавшихся в прежние времена в Гибралтар или на берег Африки прежде, чем дьяволу взбрело в голову изобрести то, что называется табачною таможнею…
Отчаянное желание бывшего солдата из Уэльса Риза Гравенора найти сына, пропавшего в водовороте Второй мировой, приводит его во Францию. Париж лежит в руинах, кругом кровь, замешанная на страданиях тысяч людей. Вряд ли сын сумел выжить в этом аду… Но надежда вспыхивает с новой силой, когда помощь в поисках Ризу предлагает находчивая и храбрая Шарлотта. Захватывающая военная история о мужественных, сильных духом людях, готовых отдать жизнь во имя высоких идеалов и безграничной любви.
1941 год. Амстердам оккупирован нацистами. Профессор Йозеф Хельд понимает, что теперь его родной город во власти разрушительной, уничтожающей все на своем пути силы, которая не знает ни жалости, ни сострадания. И, казалось бы, Хельду ничего не остается, кроме как покорится новому режиму, переступив через себя. Сделать так, как поступает большинство, – молчаливо смириться со своей участью. Но столкнувшись с нацистским произволом, Хельд больше не может закрывать глаза. Один из его студентов, Майкл Блюм, вызвал интерес гестапо.
Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.
История загадочного похищения лауреата Нобелевской премии по литературе, чилийского писателя Эдуардо Гертельсмана, происходящая в болгарской столице, — такова завязка романа Елены Алексиевой, а также повод для совсем другой истории, в итоге становящейся главной: расследования, которое ведет полицейский инспектор Ванда Беловская. Дерзкая, талантливо и неординарно мыслящая, идущая своим собственным путем — и всегда достигающая успеха, даже там, где абсолютно очевидна неизбежность провала…
«Это — мираж, дым, фикция!.. Что такое эта ваша разруха? Старуха с клюкой? Ведьма, которая выбила все стекла, потушила все лампы? Да ее вовсе не существует!.. Разруха сидит… в головах!» Этот несуществующий эпиграф к роману Владимира Зарева — из повести Булгакова «Собачье сердце». Зарев рассказывает историю двойного фиаско: абсолютно вписавшегося в «новую жизнь» бизнесмена Бояна Тилева и столь же абсолютно не вписавшегося в нее писателя Мартина Сестримского. Их жизни воссозданы с почти документалистской тщательностью, снимающей опасность примитивного морализаторства.
Безымянный герой романа С. Игова «Олени» — в мировой словесности не одинок. Гётевский Вертер; Треплев из «Чайки» Чехова; «великий Гэтсби» Скотта Фицджеральда… История несовместности иллюзорной мечты и «тысячелетия на дворе» — многолика и бесконечна. Еще одна подобная история, весьма небанально изложенная, — и составляет содержание романа. «Тот непонятный ужас, который я пережил прошлым летом, показался мне знаком того, что человек никуда не может скрыться от реального ужаса действительности», — говорит его герой.
Знаменитый роман Теодоры Димовой по счастливому стечению обстоятельств написан в Болгарии. Хотя, как кажется, мог бы появиться в любой из тех стран мира, которые сегодня принято называть «цивилизованными». Например — в России… Роман Димовой написан с цветаевской неистовостью и бесстрашием — и с цветаевской исповедальностью. С неженской — тоже цветаевской — силой. Впрочем, как знать… Может, как раз — женской. Недаром роман называется «Матери».