Достоевский и его парадоксы - [69]

Шрифт
Интервал

течения в искусстве вовсе не относились к революции отрицательно, вовсе не раскусили ее, как, например, раскусил приверженец устоев старого Бунин, напротив, даже приветствовали ее, пока она с ними тоже не расправилась. Все эти формализмы и прочие…

Поэтому, когда кому-нибудь удавалось написать что-то хорошее, ему не говорили: смотри, ты написал как-то по-новому, как никто до сих пор не писал. И тут появился Солженицын – и что же он такое был, как не апофеоз старого? Недаром многие ставили «Матренин двор» выше «Одного дня» только на том основании, что «Один день Ивана Денисовича» слишком злободневен, а «Матренин двор» чист в своей традиции великой русской литературы. Впрочем, и «Иван Денисович» совершенно возрождал старый добротный реализм, от которого дореволюционная русская литература двадцатого века так далеко ушла в своих символизмах, футуризмах, декаденствах, модернизмах. Вот он был, внезапно воплотившийся в жизнь идеал духовной реставрации! И разве мы не были уверены, что дальше все так и пойдет, если вдруг нам удасться избавиться от советской власти?

Увы, мы в своей средневековой советскости были так же неаутентичны, как неаутентичны скудоумные монахи, проведшие всю жизнь за стенами монастыря и не имеющие никакой концепции о реальной мирской жизни, кроме того, что она греховна. Как монахи, мы полагали, что с концом земной жизни… простите, советской власти уверенно начнется путь нашей культуры вверх, и потому оказались особенно неподготовленными к тому, что такой замечательный, такой идеально художественный «Один день Ивана Денисовича» окажется не более, как игрой судьбы на пути к тому, во что превратится постепенно сам Солженицын, а затем постсоветская культура и литература. Солженицын со своими первыми произведениями был аб-берацией, мечтой, миражом в пустыне… Вот почему истинным представителем шестидесятничества для меня остается не Солженицын, а Бахтин. Солженицын был – несмотря на все его недостатки – замечательный писатель, оставивший после себя живой портрет своего времени. Но Бахтин, возрожденный нами, шестидесятниками, совсем другое дело. Его книга, изданная в первый раз в 1929 г., не произвела, кажется, большого впечатления, но переиздание шестьдесят третьего года было воспринято совсем иначе: тут сыграла роль судьба человека, которого сослали не в тридцатые, а в двадцатые годы за принадлежность к религиозному кружку, то есть, по выражению Кожинова, настоящего человека.

Был ли Бахтин действительно настоящим человеком или «настоящим» в том смысле, что пострадал от советской власти? И именно пострадал за религию?

Беру задним числом Кожинова, который со своей земной, социальной энергией почти собственноручно пробил книгу Бахтина к публикации. Почти сразу после нашего знакомства в начале шестидесятых годов Кожинов стал наговаривать мне, что настоящих людей сажали не в тридцатые годы, а в двадцатые (то есть не когда марксисты сажали своих же марксистов, а когда сажали принципиальных идейных противников) – Бахтин, репрессированный за принадлежность к какому-то религиозному обществу, и был таким противником. Но главное было еще в том, что в нашем кругу не любили формалистов, и Бахтин их не любил (формалисты тоже были, как правило, нерелигиозные левонаправленные люди) – а формалисты всегда не любили Достоевского.

Вот как тут все сходится. Я как-то спросил Вадима, что такое замечательное пишет Бахтин (читать тогда его книгу было, видимо, выше моего разумения).

– Видишь, – сказал Вадим (передаю не дословно) – есть писатели, как, например, Лев Толстой, которые знают о своих героях все, что и те сами про себя даже не знают, то есть знают хорошее и нехорошее, объективно знают. Лев Толстой все объясняет, как бог, а Достоевский не объясняет и не судит, и Бахтин это замечательно показал. Толстой объективизирует, Достоевский упирает на субъективное.

Это было разумно, это я понял. Тем более что в нашем кругу (то есть, в кругу Вадима) были особые отношения с понятиями объективного и субъективого в том смысле, что объективный подход значил судить человека по его качествам и действиям, а субъективный – просто «любить» – вот почему мы по установке Вадима должны были друг друга любить, а не судить за слабости. У Вадима тут был свой частный интерес: его легко можно было судить за всевозможные моральные трансгрессии, начиная с его постоянных супружеских измен и кончая увилистостью в отношениях с властями. Кроме того, женившись на Лене Ермиловой, он заодно женился на тени ее отца, и это делало супружескую пару Кожиновых специфически уязвимой. Я помню, как мы собрались в последний раз у нас в Оружейном переулке, и тут вдруг вышло, что мы с Бочаровым, не сговариваясь, выдали Лене косвенно насчет Ермилова, а она только тихо приговаривала: какие вы жестокие. Записывая это, я немедленно вспоминаю, как Бахтин уважительно приводит аналогичные места из «Идиота» и «Братьев Карамазовых», когда князь Мышкин и Алеша делают оценивающие (объективизирующие) психологические замечания насчет Ипполита и Снегирева, а Аглая и Лиза возражают, что так судить несправедливо и жестоко.


Еще от автора Александр Юльевич Суконик
Россия и европейский романтический герой

Эта книга внешне относится к жанру литературной критики, точней литературно-философских эссе. Однако автор ставил перед собой несколько другую, более общую задачу: с помощью анализа формы романов Федора Достоевского и Скотта Фитцджеральда выявить в них идейные концепции, выходящие за пределы тех, которыми обычно руководствуются писатели, разрабатывая тот или иной сюжет. В данном случае речь идет об идейных концепциях судеб русской культуры и европейской цивилизации. Или более конкретно: западной идейной концепции времени как процесса «от и до» («Время – вперед!», как гласит название романа В.


Рекомендуем почитать
Сто русских литераторов. Том первый

За два месяца до выхода из печати Белинский писал в заметке «Литературные новости»: «Первого тома «Ста русских литераторов», обещанного к 1 генваря, мы еще не видали, но видели 10 портретов, которые будут приложены к нему. Они все хороши – особенно г. Зотова: по лицу тотчас узнаешь, что писатель знатный. Г-н Полевой изображен слишком идеально a lord Byron: в халате, смотрит туда (dahin). Портреты гг. Марлинского, Сенковского Пушкина, Девицы-Кавалериста и – не помним, кого еще – дополняют знаменитую коллекцию.


Уфимская литературная критика. Выпуск 4

Данный сборник составлен на основе материалов – литературно-критических статей и рецензий, опубликованных в уфимской и российской периодике в 2005 г.: в журналах «Знамя», «Урал», «Ватандаш», «Агидель», в газетах «Литературная газета», «Время новостей», «Истоки», а также в Интернете.


Властелин «чужого»: текстология и проблемы поэтики Д. С. Мережковского

Один из основателей русского символизма, поэт, критик, беллетрист, драматург, мыслитель Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865–1941) в полной мере может быть назван и выдающимся читателем. Высокая книжность в значительной степени инспирирует его творчество, а литературность, зависимость от «чужого слова» оказывается важнейшей чертой творческого мышления. Проявляясь в различных формах, она становится очевидной при изучении истории его текстов и их источников.В книге текстология и историко-литературный анализ представлены как взаимосвязанные стороны процесса осмысления поэтики Д.С.


Поэзия непереводима

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Литературное произведение: Теория художественной целостности

Проблемными центрами книги, объединяющей работы разных лет, являются вопросы о том, что представляет собой произведение художественной литературы, каковы его природа и значение, какие смыслы открываются в его существовании и какими могут быть адекватные его сути пути научного анализа, интерпретации, понимания. Основой ответов на эти вопросы является разрабатываемая автором теория литературного произведения как художественной целостности.В первой части книги рассматривается становление понятия о произведении как художественной целостности при переходе от традиционалистской к индивидуально-авторской эпохе развития литературы.


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.