Достоевский и его парадоксы - [27]

Шрифт
Интервал

Простолюдин, идущий в каторгу, приходит в свое общество, даже, может быть, еще в более развитое. Он потерял, конечно, много – родину, семью, всё, но среда его остается та же. Человек образованный, подвергающийся по законам одинаковому наказанию с простолюдином, теряет часто несравненно больше его. Он должен задавить в себе все свои потребности, все привычки; перейти в среду для него недостаточную, должен приучиться дышать не тем воздухом… Это – рыба, вытащенная воды на песок <…> Нет; важнее всего этого то, что всякий из новоприбывающих в остроге через два часа по прибытии становится таким же <…> равноправным хозяином в острожной артели, как и всякий другой. Он всем понятен, и сам всех понимает, всем знаком, и все считают его за своего. Не то с благородным, с дворянином. Как ни будь он справедлив, добр, умен, его целые годы будут ненавидеть и презирать все, целой массой; его не примут, а главное – нет поверят ему <…> Ничего нет ужаснее, как жить не в своей среде…

Горянчиков жалуется, насколько трудней в каторге «благородному», потому что он не принадлежит к общему обществу – а как насчет горцев, поляков, староверцев и русских политических, коль скоро они тоже не принадлежат? Но судя по всему, идея пожертвовать своей индивидуальностью, чтобы стать «одним из всех», вовсе не близка им, они живут в остроге, сохраняя свою отделенность и отнюдь не мучаясь ей, как мучается Горянчиков-Достоевский. Любопытно еще, как поразительно внезапно оборвались его отношения в каторге с Дуровым. Ведь они с Дуровым были особенно близки, если втайне от Петрашевского приобрели печатный станок, чтобы заниматься активной революционной деятельностью – каким же образом Дуров так внезапно исчез из жизни Достоевского? Это был человек, на которого особенно мог опереться в первое время каторги Горянчиков – но Горянчиков одержим не тем:

В это первое лето я скитался по острогу почти один-одинешенек. Я сказал уже, что был в таком состоянии духа, что даже не мог оценить и отличить тех каторжных, которые могли бы любить меня, которые и любили меня впоследствии, хоть и никогда не сходились со мной на равную ногу. Были товарищи и мне, из дворян, но не снимало с души моей всего бремени это товарищество.

Желанию Горянчикова стать одним из членов общества разбойников приходит конец, когда каторга строится, чтобы выразить майору жалобу на плохую еду. Узнав о наступающем событии, Горянчиков суетится и выражает желание присоединиться к протестующим, хотя ухудшение диеты на нем лично не отражается, поскольку он ест «от себя». Наказание же за такой протест для него будет особенно суровым (в этот момент политические поляки, кстати, говорят с ним, как с политическим, – малозначащая непоследовательность автора). Желание Горянчикова на поверхности трогательно, потому что оно «благородно» с точки зрения развитых людей. Но каторга живет другими понятиями, богатей Газин не станет рисковать шкурой и выходить протестовать ради благородной идеи товарищества, и для каторги это будет нормально – напротив, ненормально было бы, если бы он вышел и тут же потерял весь свой авторитет из-за такого нелепого поступка. То, что Горянчиков так по-интеллигентски заволновался и пожелал присоединиться к строю, выглядит по-детски наивно и смешно, и немудрено, что каторжане улюлюкают ему вслед: они воспринимают ненавистных дворян, этих «железных носов», во всей их враждебной цельности, в которую входит и то самое «нравственное превосходство». Горянчиков несерьезен, потому что у него есть какие-то непонятные на каких-то ходулях принципы (основывающиеся на «взгляде вниз»), а каторжане из народа от таких принципов избавлены.

Вот замечательный диалог с Петровым после «претензии»:

– Скажите, Петров, – спросил я его. – ваши на нас не сердятся?

– Кто сердится? – спросил он, как бы очнувшись.

– Арестанты на нас… на дворян.

– А за что на вас сердиться?

– Ну, да за то, что мы не вышли на претензию.

– Да вам зачем показывать претензию? – спросил он, как бы стараясь понять меня, – ведь вы свое кушаете.

– Ах, боже мой! Да ведь и из ваших есть, что свое едят, а вышли же. Ну и нам надо было… из товарищества.

– Да… да какой же вы нам товарищ? – спросил он с недоумением.

Я поскорее взглянул на него: он решительно не понимал меня, не понимал, чего я добиваюсь. Но зато я понял его в это мгновение совершенно. В первый раз теперь одна мысль, уже давно неясно во мне шевелившаяся и меня преследовавшая, разъяснилась мне окончательно, и я вдруг понял то, о чем до сих пор плохо догадывался. Я понял, что меня никогда не примут в товарищество, будь я разарестант, хоть на веки вечные, хоть особого отделения.

Горянчиков-Достоевский в «Записках из мертвого дома» еще не объективизировался ни в националиста, ни в почвенника, и желание принадлежать к антиинтеллектуальному обществу «низа» никак нельзя подогнать под собственно мысль – это желание существует в нем на уровне изначального инстинкта. И это желание расщепляет его психику. Его этика предполагает «взгляд вниз», основанный на рефлексии и саморефлексии, между тем как у людей, к обществу которых он так жаждет принадлежать, полностью отсутствует саморефлексия (в том числе чувство вины), и чувство сострадания они понимают так, что ждут справедливости по отношению к самим себе со стороны вышестоящих сил – бога, царя или начальника лагеря. Если бы Горянчиков хоть как-то выразил свое не то чтобы моральное, но хоть


Еще от автора Александр Юльевич Суконик
Россия и европейский романтический герой

Эта книга внешне относится к жанру литературной критики, точней литературно-философских эссе. Однако автор ставил перед собой несколько другую, более общую задачу: с помощью анализа формы романов Федора Достоевского и Скотта Фитцджеральда выявить в них идейные концепции, выходящие за пределы тех, которыми обычно руководствуются писатели, разрабатывая тот или иной сюжет. В данном случае речь идет об идейных концепциях судеб русской культуры и европейской цивилизации. Или более конкретно: западной идейной концепции времени как процесса «от и до» («Время – вперед!», как гласит название романа В.


Рекомендуем почитать
Пушкин. Духовный путь поэта. Книга вторая. Мир пророка

В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.


Проблема субъекта в дискурсе Новой волны англо-американской фантастики

В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.


О том, как герои учат автора ремеслу (Нобелевская лекция)

Нобелевская лекция лауреата 1998 года, португальского писателя Жозе Сарамаго.


Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


Словенская литература

Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.