Достоевский и его парадоксы - [28]
Горянчиков ведет себя:
1. Как неустановившийся подросток, который во что бы то ни стало хочет принадлежать к окружающему его сообществу
2. Как человек своеобразной, не совсем нормальной психики. Психики, склонной к мазохизму («нас каждый раз оделяли милостыней, и, помню, мне это было даже приятно, какое-то утонченное, особенное ощущение сказывалось в этом странном удовольствии»). Или попросту такой психики, которая ощущает особенную приятность от осознания, что ей некуда деваться, у нее больше нет выбора – «не теряйте силы, куме, спускайтеся на дно» – психики, тайно жаждущей найти покой в покорности и безволии.
3. Горянчиков ведет себя как человек, которым особенно владеет идея цельности людского общества. Она выражается в частности в «империалистическом» взгляде Горянчикова на раскольников-староверов и в том, что принадлежность к людям, близким ему по воспитанию и взглядам, не удовлетворяет его потому, что они составляют на каторге жалкое меньшинство. Эта идея владела Достоевским до конца жизни – идея даже более абстрактная и «метафизическая», чем идея бога – но поскольку Достоевский был не уравновешенным философом-метафизиком, а крайне эмоциональным писателем-экзистенциалистом, она каждый раз выражалась у него, точней, через него каким-нибудь конкретным образом – то ли маскируясь под национализм-империализм (в отношении России), то ли под неприятие любых разделений христианской веры на «секты» в европейских странах и Америке. При всей его нелюбви, даже ненависти к Петру Первому, он вдруг однажды решает в «Дневнике писателя» найти Петру высшее оправдание в том, что допетровская Россия (которую Достоевский лелеял как почвенник) шла по глубоко порочному пути обособления, а Петр повернул Россию на путь всечеловеческого единства с Европой – которая, разумеется, осуществится в будущем, когда Россия спасет безбожную Европу своим православием.
4. Горянчиков ведет себя как человек, обнаруживший на каторге, что своеволие первичней в человеке моральных качеств, связанных с системой Добро-Зло (своеволие первичней категорического императива Канта). И вот, он смотрит на бандита Орлова не сверху вниз, но снизу вверх – или же, по крайней мере, нейтрально.
Таковы непримиримые противоречия, которые сидят в Горянчикове-Достоевском как не слишком удачливом русском экзистенциальном человеке.
Глава 6
Русский экзистенциальный человек и русский народ в главе «Представление»
Казалось бы, писатель, который сумел увидеть, насколько в реальной жизни различных людей работают разные ценностные системы, то есть, говоря попросту, насколько в реальной жизни не так уж замечательно и бесприкословно, как нам хотелось бы, царствуют принципы Добра и Зла, на которых строится христианская европейская цивилизация, должен был бы осуществить свою поэтику в жанре эпоса, который лучше всего подходит к такого рода взгляду на разнообразие мира людей. Странным образом в русской литературе к такого рода писателям приближаются Пушкин и Лев Толстой, но никак не Достоевский. Или не таким уж странным, если учесть, что поэтика писателя формируется не только тем, что он видит в окружающем его мире людей, но и тем, как это увиденное преломляется сквозь «магический кристалл» его ментальности. Секрет видения Достоевского заключался в том, что он, говоря кинематографическим языком, способен был только смотреть на мир людей при помощи сменяющих друг друга крупных планов и никак иначе. Если вы смотрите в это мгновенье на какого-нибудь человека и видите его и только его, то вы видите его преувеличенно, то есть как бы забываете о том, что существуют еще и другие лица, которые выглядят совсем иначе и могут произвести совсем иное впечатление. Затем вы переключаетесь на другое лицо, оно тоже производит на вас такое преувеличенное впечатление, что вы тут же забываете о лицах, которые видели раньше, и так далее и так далее: сравнительно смотреть на мир людей вы не можете, для сравнительности существуют средний и общий планы. Достоевский не умеет видеть крайне противоложные сообщества людей в сравнении, как это делает Диккенс в «Крошке Доррит», глядя общим планом на высшее и тюремные общества, или как это делает Гюго, проводя параллель между обществом преступников на галерах и обществом монашек в строжайших правил монастыре: для такого видения мира нужна отстраненность и нужно хоть какое-то внутреннее спокойствие. Достоевский слишком впечатлителен, слишком нервен, чтобы уметь отдалиться на дистанцию и глядеть на мир людей бесстрастно и объективно со стороны, в этом его недостаток, но в этом и его достоинство, потому что таким образом он создает основанный на потайной и бездонной до нигилизма иронии, с одной стороны, и экстремальной экзальтации, с другой, свой собственный стиль.
Эта книга внешне относится к жанру литературной критики, точней литературно-философских эссе. Однако автор ставил перед собой несколько другую, более общую задачу: с помощью анализа формы романов Федора Достоевского и Скотта Фитцджеральда выявить в них идейные концепции, выходящие за пределы тех, которыми обычно руководствуются писатели, разрабатывая тот или иной сюжет. В данном случае речь идет об идейных концепциях судеб русской культуры и европейской цивилизации. Или более конкретно: западной идейной концепции времени как процесса «от и до» («Время – вперед!», как гласит название романа В.
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.