Постояв какое-то время, уставясь на них, Евдокия вдруг тоже заливается горючими слезами.
— Тю дурры! — растерянно замечает Кузьмич. — Радоваться надо, а они ревут белугами.
И под шумок начисляет себе рюмаху.
Первой опоминается Зинаида — Дуняшкин бас приводит её в себя.
— Действительно, чего это мы его отпеваем?
— Да если три русские бабы соберутся вместе, они всегда найдут общий повод поплакать, — смеётся сквозь слёзы Ольга.
— Да уж, русские — глаза узкие, — роняет, как бы про себя, Кузьмич, выливает себе остатки коньяка, хлопает его, а порожнюю бутылку с большими предосторожностями опускает под стол да ещё и ногою запихивает поглубже.
Последней, как самая большая паровозная труба, всхлипывая, успокаивается Евдокия.
За окнами в кромешной темноте возникает свет фар и слышится пронзительный скрежет тормозов.
Женщины опять переглядываются и, все вместе, начинают лихорадочно... охарашиваться.
Кузьмич опрометью вылетает из комнаты.
В темноте у калитки стоит давешняя «Волга». Фары её притушены. Давешний же человек в штатском вежливо распахивает поэту заднюю дверь. Но, впихивая служивого в глубину салона, согнувшись в три погибели, торопливо протискивается Кузьмич.
— Нет! Нет! — заполошно машет руками туда, в глубину. — Оне все там! Съедят с потрохами!
Мгновенная пауза, и вдруг — на весь зрительный зал — из Волги — молодой, сильный, нетрезвый голос поэта:
— Вася! В Москву!
— Есть! — браво отвечает Вася, теперь уже готовый служить былому подконвойному верою и правдою.
Захлопывает дверь — Кузьмич едва успевает отскочить — прыгает на переднее пассажирское сиденье и лихо командует водиле:
— В Москву!
Машина рвёт с места.
Кузьмич возвращается к дамам. Те дружно срываются ему навстречу:
— Где?
Кузьмич лукаво разводит руками:
— Убыл!..