Дочь - [7]

Шрифт
Интервал

Она звонила часто. Наскоро пересказывала какую-то смешную историю или по нескольку раз спрашивала моего мнения по тому или иному вопросу. Но любила держать меня на известном расстоянии, сохраняя полную независимость. Она была непредсказуема, но ощущение опасности не уменьшало мой энтузиазм, я не мог заставить себя смирить нетерпение, не идти ей навстречу.

За кого она меня принимала?

Когда я звонил ей, у меня всегда был готов план действий. Кино, или обед вдвоем, или театр. Некая цель. Нам не удавалось встречаться чаще чем раз в три недели.

Ясно: «другой» Макс служил удобной отговоркой.

Удивительна была чистота, с которой она шла мне навстречу, и это давало мне время собраться с силами, чтобы видеться с ней, а потом — чтобы прийти в себя. Почти двадцать дней ушло только на то, чтобы убедить себя в романтических чувствах и в том, что я действительно хочу ее видеть. Что я смогу это перенести.

Она оказалась для меня слишком открытой, слишком любопытной, почти неуправляемой. О своей работе в музее Анны Франк она говорила так, словно это была некая миссия. Называла музей: Дом. Всякую историю о своем отце, всякий вопрос о моем начинался с рассказа о том, что случилось у нее на службе.

Я изо всех сил старался сдерживать Сабину, обходить ее вопросы, вести легкую беседу. Я не хотел знать о ней столько, сколько она хотела узнать обо мне.

Ведь мы друзья, повторяла она. От непоколебимой серьезности, с которой она это говорила, мне становилось неловко. Ее чрезмерное внимание ко мне и позерство угрожали моей независимости.

И все равно я продолжал ей звонить. Отчего-то я знал, что она принадлежит мне. Под ее серьезностью, озабоченностью проблемами добра и зла, интересом к своему и моему отцу, который я находил навязчивой идеей, лежало бескрайнее море чувств. Она могла, как ребенок, взорваться безумным, заразительным хохотом, ничего не оставлявшим от ее серьезности. Могла смеяться над собой: мне вспоминается море самопородий. Она обожала детские шалости. Она иронизировала в мой адрес, анализировала меня, издевалась надо мной. Если честно, мы были не друзьями, но буйными насмешниками. Я обожал поддразнивать ее, и она с удовольствием позволяла мне это.

Ее серьезность делала меня острым и точным, ее патетика — трезвым и сильным, а смех служил нам обоим защитой от всего этого.

11

Предательство. Это слово вошло в мою плоть и кровь. Оно грозно выглядывало отовсюду. В нем одном было слишком много слов. А когда их слишком много, в словах можно потонуть, можно раствориться. Я охранял свои тайны, я боялся пораниться и молчал.

Сабина же болтала беспрерывно. Когда она была рядом, я тонул в бурном потоке слов и чувствовал такую опасность, что забывал страх. Она учила меня наивности, и я, сопротивляясь изо всех сил, делался мудрее.

В плохие минуты я становился циничен. Чего ни сделаешь, чтобы защититься. Я не мог жить ради сострадания. Поиски исключительных людей вводили меня в состояние дискомфорта. А я искал комфорта. Я лелеял свою гордость. А она нет. Она просто говорила.

— Мой папа герой, ты знаешь? — говорила она. — Он пережил лагерь, спасал людей. Сам он мне не рассказывал, я узнала от мамы. Он об этом говорить не может. Война? И папа сразу замолкает. Я его спрашиваю, а отвечает мама — шепотом об этом рассказывает. Он слишком, слишком много всего пережил.

Мне приходилось сдерживаться. Что на это ответишь? Молчание — золото. От человека, травмированного лагерем, нельзя ожидать участия в спорах. Лучше молчать, чем навлечь на себя подозрение в том, что гордишься своими страданиями.

— Иногда мне кажется невыносимым, что я, скорее всего, никогда не узнаю, смогла бы я стать таким же героем, как он.

Я только плечами пожимал, я был поражен. Страх? Стыд? Гордость? Бог знает. Ничто не казалось мне более чуждым, чем героизм. Как узнать, был ли ее отец действительно героем? Может быть, таким же, как мой? Или как тетя Юдит? Что сделало его героем? И что, я должен теперь вступать в спор из-за какой-то дурацкой чести?

Похороненное прошлое делает жизнь спокойнее, особенно когда мало о нем знаешь. Эта тема заставляла меня цепенеть, делала сонным и вызывала злость. Я понимал, что не представляю, как говорить об этом, если мой папа на самом деле не был героем.

12

Великая история отца сжигала ее. Я понимал это, но делал вид, что ничего не замечаю.

Как-то вечером мы обедали в итальянском ресторане, что всегда согревало душу, сидели друг против друга, как положено. Но от первого же глотка вина она опьянела. И я понял, что она нашла удобный случай рассказать мне свою историю — здесь и сейчас. Она собиралась выложить все разом мне, до зубов вооруженному моей собственной, вернее, заемной историей. Прошлым моей семьи.

— Жила-была девочка, — начала она. — Ее звали Лиза. Лиза Штерн. — Лиза Штерн пряталась в том же доме, где скрывались отец Сабины и его родители. В доме ван Флиитов, во Фрисландии. — Представь себе, я узнала об этом от мамы.

— Она не… Нет, она не может быть твоей матерью… — перебил я, не подумав: любопытство было сильнее меня.

Она покачала головой.

— Нет, Лиза была просто его подружкой. Его великой любовью, — шепотом добавила она.


Рекомендуем почитать
Панкомат

Это — роман. Роман-вхождение. Во времена, в признаки стремительно меняющейся эпохи, в головы, судьбы, в души героев. Главный герой романа — программист-хакер, который только что сбежал от американских спецслужб и оказался на родине, в России. И вместе с ним читатель начинает свое путешествие в глубину книги, с точки перелома в судьбе героя, перелома, совпадающего с началом тысячелетия. На этот раз обложка предложена издательством. В тексте бережно сохранены особенности авторской орфографии, пунктуации и инвективной лексики.


Винтики эпохи. Невыдуманные истории

Повесть «Винтики эпохи» дала название всей многожанровой книге. Автор вместил в нее правду нескольких поколений (детей войны и их отцов), что росли, мужали, верили, любили, растили детей, трудились для блага семьи и страны, не предполагая, что в какой-то момент их великая и самая большая страна может исчезнуть с карты Земли.


Антология самиздата. Неподцензурная литература в СССР (1950-е - 1980-е). Том 3. После 1973 года

«Антология самиздата» открывает перед читателями ту часть нашего прошлого, которая никогда не была достоянием официальной истории. Тем не менее, в среде неофициальной культуры, порождением которой был Самиздат, выкристаллизовались идеи, оказавшие колоссальное влияние на ход истории, прежде всего, советской и постсоветской. Молодому поколению почти не известно происхождение современных идеологий и современной политической системы России. «Антология самиздата» позволяет в значительной мере заполнить этот пробел. В «Антологии» собраны наиболее представительные произведения, ходившие в Самиздате в 50 — 80-е годы, повлиявшие на умонастроения советской интеллигенции.


Сохрани, Господи!

"... У меня есть собака, а значит у меня есть кусочек души. И когда мне бывает грустно, а знаешь ли ты, что значит собака, когда тебе грустно? Так вот, когда мне бывает грустно я говорю ей :' Собака, а хочешь я буду твоей собакой?" ..." Много-много лет назад я где-то прочла этот перевод чьего то стихотворения и запомнила его на всю жизнь. Так вышло, что это стало девизом моей жизни...


Акулы во дни спасателей

1995-й, Гавайи. Отправившись с родителями кататься на яхте, семилетний Ноа Флорес падает за борт. Когда поверхность воды вспенивается от акульих плавников, все замирают от ужаса — малыш обречен. Но происходит чудо — одна из акул, осторожно держа Ноа в пасти, доставляет его к борту судна. Эта история становится семейной легендой. Семья Ноа, пострадавшая, как и многие жители островов, от краха сахарно-тростниковой промышленности, сочла странное происшествие знаком благосклонности гавайских богов. А позже, когда у мальчика проявились особые способности, родные окончательно в этом уверились.


Нормальная женщина

Самобытный, ироничный и до слез смешной сборник рассказывает истории из жизни самой обычной героини наших дней. Робкая и смышленая Танюша, юная и наивная Танечка, взрослая, но все еще познающая действительность Татьяна и непосредственная, любопытная Таня попадают в комичные переделки. Они успешно выпутываются из неурядиц и казусов (иногда – с большим трудом), пробуют новое и совсем не боятся быть «ненормальными». Мир – такой непостоянный, и все в нем меняется стремительно, но Таня уверена в одном: быть смешной – не стыдно.


Пятый угол

Повесть Израиля Меттера «Пятый угол» была написана в 1967 году, переводилась на основные европейские языки, но в СССР впервые без цензурных изъятий вышла только в годы перестройки. После этого она была удостоена итальянской премии «Гринцана Кавур». Повесть охватывает двадцать лет жизни главного героя — типичного советского еврея, загнанного сталинским режимом в «пятый угол».


Третья мировая Баси Соломоновны

В книгу, составленную Асаром Эппелем, вошли рассказы, посвященные жизни российских евреев. Среди авторов сборника Василий Аксенов, Сергей Довлатов, Людмила Петрушевская, Алексей Варламов, Сергей Юрский… Всех их — при большом разнообразии творческих методов — объединяет пристальное внимание к внутреннему миру человека, тонкое чувство стиля, талант рассказчика.


Русский роман

Впервые на русском языке выходит самый знаменитый роман ведущего израильского прозаика Меира Шалева. Эта книга о том поколении евреев, которое пришло из России в Палестину и превратило ее пески и болота в цветущую страну, Эрец-Исраэль. В мастерски выстроенном повествовании трагедия переплетена с иронией, русская любовь с горьким еврейским юмором, поэтический миф с грубой правдой тяжелого труда. История обитателей маленькой долины, отвоеванной у природы, вмещает огромный мир страсти и тоски, надежд и страданий, верности и боли.«Русский роман» — третье произведение Шалева, вышедшее в издательстве «Текст», после «Библии сегодня» (2000) и «В доме своем в пустыне…» (2005).


Свежо предание

Роман «Свежо предание» — из разряда тех книг, которым пророчили публикацию лишь «через двести-триста лет». На этом параллели с «Жизнью и судьбой» Василия Гроссмана не заканчиваются: с разницей в год — тот же «Новый мир», тот же Твардовский, тот же сейф… Эпопея Гроссмана была напечатана за границей через 19 лет, в России — через 27. Роман И. Грековой увидел свет через 33 года (на родине — через 35 лет), к счастью, при жизни автора. В нем Елена Вентцель, русская женщина с немецкой фамилией, коснулась невозможного, для своего времени непроизносимого: сталинского антисемитизма.