Дочь - [9]
— В этом я сомневаюсь, — произнесла Сабина внушительно. Вздох, которым она сопроводила свои слова, выдавал радостную уверенность в своей правоте. Я должен был позволить ей оставаться в этом блаженном состоянии, хотя себе, конечно, не позволял подобной уверенности. В голове у меня стояла звенящая тишина.
Сабина продолжала говорить. Она выглядела почти торжествующей.
— Его соперник в конце концов выжил. То есть мой отец. Остался один, совсем один. Потерял семью и любимую. А ведь он мог наказать человека, который нес ответственность за все это, — добавила она вызывающе, словно я собирался ей возражать. — В то время на такое убийство, разумеется, посмотрели бы сквозь пальцы.
Я снова промолчал.
— Он встретил маму в пятьдесят седьмом, а я появилась на свет в шестидесятом. Теперь его снова кто-то любит.
Мне показалось, что она стала старше, пока произносила свой монолог.
— А Лиза Штерн?
— Лиза Штерн? Не знаю. Наверное, умерла.
Я не мог говорить от ужаса и злости. Я был зол из-за того, что она напилась, и из-за этого рассказа.
— Почему ты, собственно, решила, что он герой? — спросил я. Я хотел сказать: почему ты обожаешь своего отца? Я хотел сказать: разве то, что он — жертва исторической случайности, делает его чем-то особенным? Неужели ты можешь кого-то любить только за это?
Почему я всегда так скептически относился к отцам других?
Сабина заплакала. Опьянение исчезло. Пришло похмелье.
— Зачем ты это спрашиваешь? Я люблю своего отца, понимаешь? Он герой, не только жертва, но и герой. Он чудеснейший, сложнейший, умнейший человек. Он очень много знает, он — лучший из всех, с кем я знакома. Он никогда не рассказывал мне, кто был тот, другой, ни о том, что он ненавидит этого Миннэ. Я думаю, он простил его, потому что был великодушен, великодушнее многих. Знаешь, чего ты не понимаешь? Совсем не стыдно любить того, кто перенес страдания. Я думаю, твой отец из-за тебя так страдает от того, что случилось с ним в войну. Потому что тебя раздражают и его война, и его слезы. Тебе бы хотелось, чтобы твоего отца эта война не коснулась. Но это-то как раз и невозможно. Это глупость и, главное — ребячество! Извини.
Я едва не заплакал от злости. Никто еще не пытался так искусно и так навязчиво копаться в моей душе. Я молчал.
— Будь помягче, — сказала она. — А то ты выглядишь таким сердитым и гордым.
Сердитым? Почему она решила, что я сержусь? Я, черт побери, совсем не сердился. Я нянчился со своим отцом более чем достаточно — и иногда мне хотелось от этого отдохнуть.
Мы заплатили по счету — каждый за себя.
И молча покатили по городу на велосипедах. Она смотрела вдаль. В темноте ее рыжие волосы выглядели почти черными, а лицо вдруг показалось мне незнакомым. Отчего-то мне стало стыдно, но я не знал отчего. Мне захотелось, чтобы она обернулась ко мне.
— Ты бывала в Иерусалиме? — спросил я. Вот оно в чем дело: из-за нее я подумал об Иерусалиме, в котором, как и в Сабине, всего было слишком много: слишком знаменит, слишком прекрасен, слишком символичен.
— Нет, — отвечала она слегка удивленно.
— Я тоже. Давай съездим туда вместе.
— Давай!
Неприязни как не бывало. Теперь она вся засветилась, и это совсем не вязалось с только что произнесенной ею наставительной речью.
Ее открытая радость почему-то разозлила меня. Мне почудилось, будто я оказался в неведомой, пугающей стране, где не существует ни иронии, ни уступок — только слова и чувства. Чужая страна, в которой меня бросили одного.
Какой гибкой и стройной выглядела она даже в самой простой одежде, какой мягкой и податливой становилась, когда раздевалась, по-детски угловатая секс-бомба. Она была прекрасно сложена: тонкая, изящная, с небольшой высокой грудью. Мы не спешили перейти к регулярному сексу по полной программе; все наши ласки и объятья были скрытыми, почти тайными, словно мы прятались сами от себя.
Дружба — вот самое точное название наших отношений, но все чаще мне становилось трудно себя контролировать. Я никак не мог разрешить эту загадку. И не только потому, что Сабина была такой необычной и такой красивой. Дело было и в поведении, она обожала выражаться значительно и как бы не слышала того, что не совпадало с ее взглядами. В ней жило нечто пуританское, мне неприятно было это видеть, и это добавляло поводов для раздражения.
Дружба.
Я не знал, чего хотел. Хотелось забыться, не вслушиваться в ее слова; и много чего еще хотелось: гладить ее нежный живот, белые руки. Стыдливость Сабины приводила меня в восторг, как и ее бесстыдство. Но назвать это влюбленностью я не могу. Потому что я был слишком груб, слишком безразличен. Конечно, это была дружба, и не важно, любили ли мы друг друга: спали-то мы вместе.
А она вела себя так, словно не замечала моего безразличия; рот в рот сцеплялись мы, словно атомы в молекуле, и я чувствовал, как во тьме (всегда во тьме) она отдавалась мне со страстью, сама же от нее возбуждаясь, и тем усиливая мои подозрения, что девичья застенчивость ее есть некая маска, которую можно сбросить только ночью. По ночам мне казалось, что в ней оживает другая Сабина: страстная и ненасытная, похожая на меня. Может быть, виновато было наше знакомство «у Анны Франк»: днем мы стеснялись друг друга, словно я был братом Анны, а она — ее сестрой. Притворное согласие или согласное притворство.
Герои книги Николая Димчевского — наши современники, люди старшего и среднего поколения, характеры сильные, самобытные, их жизнь пронизана глубоким драматизмом. Главный герой повести «Дед» — пожилой сельский фельдшер. Это поистине мастер на все руки — он и плотник, и столяр, и пасечник, и человек сложной и трагической судьбы, прекрасный специалист в своем лекарском деле. Повесть «Только не забудь» — о войне, о последних ее двух годах. Тяжелая тыловая жизнь показана глазами юноши-школьника, так и не сумевшего вырваться на фронт, куда он, как и многие его сверстники, стремился.
Повесть «Винтики эпохи» дала название всей многожанровой книге. Автор вместил в нее правду нескольких поколений (детей войны и их отцов), что росли, мужали, верили, любили, растили детей, трудились для блага семьи и страны, не предполагая, что в какой-то момент их великая и самая большая страна может исчезнуть с карты Земли.
«Антология самиздата» открывает перед читателями ту часть нашего прошлого, которая никогда не была достоянием официальной истории. Тем не менее, в среде неофициальной культуры, порождением которой был Самиздат, выкристаллизовались идеи, оказавшие колоссальное влияние на ход истории, прежде всего, советской и постсоветской. Молодому поколению почти не известно происхождение современных идеологий и современной политической системы России. «Антология самиздата» позволяет в значительной мере заполнить этот пробел. В «Антологии» собраны наиболее представительные произведения, ходившие в Самиздате в 50 — 80-е годы, повлиявшие на умонастроения советской интеллигенции.
"... У меня есть собака, а значит у меня есть кусочек души. И когда мне бывает грустно, а знаешь ли ты, что значит собака, когда тебе грустно? Так вот, когда мне бывает грустно я говорю ей :' Собака, а хочешь я буду твоей собакой?" ..." Много-много лет назад я где-то прочла этот перевод чьего то стихотворения и запомнила его на всю жизнь. Так вышло, что это стало девизом моей жизни...
1995-й, Гавайи. Отправившись с родителями кататься на яхте, семилетний Ноа Флорес падает за борт. Когда поверхность воды вспенивается от акульих плавников, все замирают от ужаса — малыш обречен. Но происходит чудо — одна из акул, осторожно держа Ноа в пасти, доставляет его к борту судна. Эта история становится семейной легендой. Семья Ноа, пострадавшая, как и многие жители островов, от краха сахарно-тростниковой промышленности, сочла странное происшествие знаком благосклонности гавайских богов. А позже, когда у мальчика проявились особые способности, родные окончательно в этом уверились.
Самобытный, ироничный и до слез смешной сборник рассказывает истории из жизни самой обычной героини наших дней. Робкая и смышленая Танюша, юная и наивная Танечка, взрослая, но все еще познающая действительность Татьяна и непосредственная, любопытная Таня попадают в комичные переделки. Они успешно выпутываются из неурядиц и казусов (иногда – с большим трудом), пробуют новое и совсем не боятся быть «ненормальными». Мир – такой непостоянный, и все в нем меняется стремительно, но Таня уверена в одном: быть смешной – не стыдно.
Повесть Израиля Меттера «Пятый угол» была написана в 1967 году, переводилась на основные европейские языки, но в СССР впервые без цензурных изъятий вышла только в годы перестройки. После этого она была удостоена итальянской премии «Гринцана Кавур». Повесть охватывает двадцать лет жизни главного героя — типичного советского еврея, загнанного сталинским режимом в «пятый угол».
В книгу, составленную Асаром Эппелем, вошли рассказы, посвященные жизни российских евреев. Среди авторов сборника Василий Аксенов, Сергей Довлатов, Людмила Петрушевская, Алексей Варламов, Сергей Юрский… Всех их — при большом разнообразии творческих методов — объединяет пристальное внимание к внутреннему миру человека, тонкое чувство стиля, талант рассказчика.
Впервые на русском языке выходит самый знаменитый роман ведущего израильского прозаика Меира Шалева. Эта книга о том поколении евреев, которое пришло из России в Палестину и превратило ее пески и болота в цветущую страну, Эрец-Исраэль. В мастерски выстроенном повествовании трагедия переплетена с иронией, русская любовь с горьким еврейским юмором, поэтический миф с грубой правдой тяжелого труда. История обитателей маленькой долины, отвоеванной у природы, вмещает огромный мир страсти и тоски, надежд и страданий, верности и боли.«Русский роман» — третье произведение Шалева, вышедшее в издательстве «Текст», после «Библии сегодня» (2000) и «В доме своем в пустыне…» (2005).
Роман «Свежо предание» — из разряда тех книг, которым пророчили публикацию лишь «через двести-триста лет». На этом параллели с «Жизнью и судьбой» Василия Гроссмана не заканчиваются: с разницей в год — тот же «Новый мир», тот же Твардовский, тот же сейф… Эпопея Гроссмана была напечатана за границей через 19 лет, в России — через 27. Роман И. Грековой увидел свет через 33 года (на родине — через 35 лет), к счастью, при жизни автора. В нем Елена Вентцель, русская женщина с немецкой фамилией, коснулась невозможного, для своего времени непроизносимого: сталинского антисемитизма.