Дивертисменты - [4]

Шрифт
Интервал

Говоря, Донья Исабель не двигалась – лишь взгляд ее перемещался с места на место по воздуху, не останавливаясь ни на чем, покамест, по окончании очередной ее фразы, насмешливо и спокойно не впивался в кого-нибудь из нас. Казалось, она развоплощает вещи, превращая их в свою речь, в нечто похожее на черные розы решеток, утратившие даже самый образ цветка.


«Не знаю, с какого времени я заперлась здесь, – говорила Донья Исабель, – но с той поры солнце я вижу разве что сквозь толстое и мутное стекло окна, к тому же в любой момент я могу его убрать, занавесив черной шторой. Конечно, – добавила она насмешливо, – это все равно что закрыть солнце пальцем, а я довольна, потому что еще лучше, чем стены дома, я могу выказывать мое безразличие к этой глупейшей карусели солнца и луны, ведать не ведая об их назойливых каждодневных напоминаниях, таких равномерных и несносных. Конечно, когда солнце мне нужно, я вынуждена дожидаться его двенадцать часов кряду, но и тогда – захочу, впущу его в дом, захочу, не впущу, и всегда его свет должен иметь квадратную форму, которую я ему придаю, потому что так мне заблагорассудилось».

Тут Донья Исабель добродушно улыбнулась и перевела дух. Казалось, тишина была тем же темным и тяжелым воздухом, который комкал наши одежды. Мама, видя, что я слушаю, отослала меня поиграть со щенятами собаки Ирис. Яркий свет заливал соседнюю комнату, где на циновке, в стороне от клеток с обезьянами и лисой, возлежала огромная самка датского дога, окруженная щенками. Я рассеянно присел возле них, прислушиваясь к словам Доньи Исабель, чуть заметно повысившей голос.


«Правильно сделала, дочь моя, ребенок не должен слушать ваши взрослые разговоры, – заметила Донья Исабель. – Смертный прах витает над ними, подобно тому как большая и старая птица висит над вашими головами, когда вы что ни утро говорите о еде. Вы спрашиваете: „Что нам сегодня приготовить на завтрак?“ – а ребенок вспоминает, что и вчера слышал ту же фразу, и знает, что завтра ее снова услышит, и вот так из-за одинаковой этой всегда фразы ему открывается круговорот времен: одно из них – ветреное и серое время дождей, а другое – жаркое и сухое, и он постигает, что не живет в одном чудесном и неизменном дне, в котором ты всегда маленький. Что, когда гасят свет, это как будто ты едешь в поезде, где каждый раз окно затемняется какой-нибудь иной тенью. Что день за днем мы удаляемся от нас самих, оставляя позади нашу плоть и нашу кровь, и так день за днем».


«Вон там, – сказала Донья Исабель, внезапно привстав и указывая вытянутой дрожащей рукой на дверь, – вон там граница, которую я запретила нарушать смерти, вашей противной смерти, этой гнусной танцорке. Я ее оставляю за порогом, как побитого лакея».

Она рухнула в кресло и застыла в нем, дыша как перепуганная птичка, но в глазах ее поблескивала девичья смешливость.

«Здесь всего лучше! – сказала она через миг, соединив руки и медленно озираясь вокруг. – Здесь мне спокойно среди моих вычур, штор, моих теней и ламп, и пусть снаружи мерцают разные там звезды и в канаве течет вода, всякий раз другая, все это понапрасну». В своем кресле она была похожа на клубок, еще больше напоминая зверька на фоне гобелена – зверька, который хочет вписаться в гамму его облаков или растрепанных куп. «Что, разве я не права?» – спросила она и снова погрузилась в молчание. Перед ней красные и черные линии на ковровой дорожке бездумно перекрещивались, каждый раз заплетаясь в новый узор прежде, чем заканчивали предыдущий.

Потом я долго не слышал, о чем говорили в соседней комнате, занявшись игрой с одним из щенков, с которым мы сразу подружились. Из яркой лампы выплескивался золотой поток света, заливая всю комнату, тяжелыми волнами затапливая стеклянные шкафы, образуя лагуны или выкапывая, словно в безмолвном подземелье, глубокие ходы в зеркалах.

Последние услышанные мной слова Доньи Исабель были медленны и почти неуловимы – последние аккорды монотонной, очаровавшей меня песни. Сквозь щель в двери я видел ее комнату: глубокую тень, в которой едва обрисовывался силуэт мебели, достаточно ветхой, чтобы рассчитывать на свою собственную, мирную и независимую от людей жизнь на самой кромке всех печалей, как это происходит с дряхлейшими из деревьев, которым давно нет дела до людских дорог – столько раз они видели смерть, что принадлежат не себе самим, а богу.

У меня появилось желание забрать щенка, я представил, как он прыгает со мной в поле, возле Арройо Наранхо, и даже имя ему дал – Леаль[4]. Я услышал, как мать вскользь спросила: «А что вы знаете о Пабло?» – и тогда я спрятал его под пальтишко и вышел в коридор. Передо мной была просторная мраморная галерея, белая и безмолвная, наводненная темным пеплом сумерек. Я тихонько двинулся вперед и, когда подошел к лестнице, стал быстро спускаться, даже не глядя на поверженного Негра-Бездельника. Слабый свет фонаря от входа едва ли облегчал мой путь.


Когда обе створки входной двери тяжело сомкнулись за мной, свою абсолютную свободу я воспринял как холод и подумал об оловянном солдатике, которого я обронил в запруду, – там, в глуби холодной воды, среди рыб, черных под вечер, и донного зеленого лишайника, он сжимал свое ружьецо. Я печально прошествовал к машине и заперся в ней, стараясь получше примостить зверушку. За стеклами шевелились под ветром купы, а мне казалось, будто над нами летят большие темные птицы, взвихривая воздух своими тяжелыми крыльями. А другие деревья отгоняют их своими разъяренными руками.


Рекомендуем почитать
Избранные романы в одном томе

Чарлз Диккенс (1812–1870) — один из величайших англоязычных прозаиков XIX века. «Просейте мировую литературу — останется Диккенс», — эти слова принадлежат Льву Толстому. В данное издание вошли его известные романы и первым стоит «Холодный дом». Большой мастер создания интриги, Диккенс насытил эту драму тайнами и запутанными сюжетными ходами. Над этим романом вы будете плакать и смеяться буквально на одной странице, сочувствовать и сострадать беззащитным и несправедливо обиженным — автор не даст вам перевести дух. «Крошка Доррит» — роман, в котором органично смешаны лиризм, трагедия, абсурд и фарс.


Шесть повестей о легких концах

Книга «Шесть повестей…» вышла в берлинском издательстве «Геликон» в оформлении и с иллюстрациями работы знаменитого Эль Лисицкого, вместе с которым Эренбург тогда выпускал журнал «Вещь». Все «повести» связаны сквозной темой — это русская революция. Отношение критики к этой книге диктовалось их отношением к революции — кошмар, бессмыслица, бред или совсем наоборот — нечто серьезное, всемирное. Любопытно, что критики не придали значения эпиграфу к книге: он был напечатан по-латыни, без перевода. Это строка Овидия из книги «Tristia» («Скорбные элегии»); в переводе она значит: «Для наказания мне этот назначен край».


Идиллии

Книга «Идиллии» классика болгарской литературы Петко Ю. Тодорова (1879—1916), впервые переведенная на русский язык, представляет собой сборник поэтических новелл, в значительной части построенных на мотивах народных песен и преданий.


Преступление Сильвестра Бонара. Остров пингвинов. Боги жаждут

В книгу вошли произведения Анатоля Франса: «Преступление Сильвестра Бонара», «Остров пингвинов» и «Боги жаждут». Перевод с французского Евгения Корша, Валентины Дынник, Бенедикта Лившица. Вступительная статья Валентины Дынник. Составитель примечаний С. Брахман. Иллюстрации Е. Ракузина.


Редкий ковер

Перед вами юмористические рассказы знаменитого чешского писателя Карела Чапека. С чешского языка их перевел коллектив советских переводчиков-богемистов. Содержит иллюстрации Адольфа Борна.


Исповедь убийцы

Целый комплекс мотивов Достоевского обнаруживается в «Исповеди убийцы…», начиная с заглавия повести и ее русской атмосферы (главный герой — русский и бóльшая часть сюжета повести разворачивается в России). Герой Семен Семенович Голубчик был до революции агентом русской полиции в Париже, выполняя самые неблаговидные поручения — он завязывал связи с русскими политэмигрантами, чтобы затем выдать их III отделению. О своей былой низости он рассказывает за водкой в русском парижском ресторане с упоением, граничащим с отчаянием.