И не видел никто, и не знает никто,
и в какой это день, и в котором году —
бросить книги и в сад убежать без пальто.
— Хорошо?
— Хорошо!
— Не уйдешь?
— Не уйду!
В эту первую ночь и не думала я,
сколько будет ночей и воды утечет.
А напротив в окне наклонились друзья,
до утра, до рассвета готовя зачет.
Этой ночью такая была тишина,
что, казалось, ко мне наклонилась едва
и стоит за спиной вся большая страна,
чтоб услышать, какие ты скажешь слова.
…Я не помню, что я говорила тогда,
и как первый трамвай прозвенел в тишине,
и как в небе последняя гасла звезда,
и как свет погасили ребята в окне.
Я немало увижу, узнаю, пройду,
но — о чем мне ни думать и где мне
ни быть, —
эту ночь и рассвет в институтском саду
мне, как клятву на верность, всю жизнь
не забыть!
И какого, и где ни найдешь ты коня,
и в какой ты ни прыгнешь вагон на ходу,
ты уснешь, ты проснешься —
увидишь меня.
— Это ты?
— Это я.
— Не уйдешь?
— Не уйду.
Стопкой сложены книги, цветы на столе, —
я хозяйством своим занялась.
Мне казалось:
вся радость, что есть на земле,
с этих пор поселилась у нас.
Мне казалось:
тебе только я и нужна,
без меня ты не выживешь дня.
И вставало огромное слово «жена»
и краснеть заставляло меня.
Мама!
Ты меня учила многому:
выдержанной медленной мечте,
ласковому, бережному, строгому,
полевой горячей широте.
Ты учила первые, кривые
выводить каракули-слова
и иглой неопытной впервые
вить узор стебельчатого шва;
мокрый невод высушить у речки,
печь картошку в россыпях золы
и белить бока широкой печки,
дожелта выскабливать полы;
и не унывать, когда устанешь;
и встречать без слез, без суеты
эшелоны с красными крестами
и стирать кровавые бинты.
Мама, мама! Радость и кручина!
Детские далекие мечты!
Почему, зачем чужой мужчина
стал дороже и родней, чем ты?
Мама, что же ты не научила
в свой нелегкий материнский век,
что придет совсем чужой мужчина,
дорогой, любимый человек?
Я к нему в любой ненастный вечер
выбегу, и рада, и горда, как к тебе,
единственной, навстречу
я не выбегала никогда.
Выбегу то тихой, молчаливой,
то веселой песнею звеня.
И такой богатой и счастливой
даже ты не видела меня!
Подошло студенческое лето,
полное зачетной суетни.
Мы тогда вставали до рассвета,
с книгами просиживали дни.
Мама в письмах нас к себе звала:
«Мы одни-то стосковались за год.
Приезжайте! Будет много ягод:
от цветов вся вырубка бела.
А ромашек сколько!
К свадьбе, кстати!
Я уж вас дождаться не могу.
Рыжики соленые для зятя
в погребе соседском берегу.
Все считаю по календарю,
скоро ли там кончатся зачеты.
Приезжайте, браги наварю;
скоро меду будут полны соты…»
И смеялся кто-то из подруг:
— Только эту сессию нам сдать бы,
целым общежитием на свадьбу
к вам тогда закатимся!
И вдруг…
Не рвали цветов по оврагу,
не брали на пасеке мед,
ржаную тяжелую брагу
не ставили стынуть на лед.
Ни дома в узорной ограде,
захлестнутой зеленью лоз,
ни свадебных песен, ни свадеб
и не было, и не ждалось.
Машины с грохочущим ревом,
с фашистским крестом на крыле,
и первые бомбы над Львовом,
и первая кровь на земле.
Шли грузовики и эшелоны
на передовые рубежи.
В это утро ты свернул
в рулоны неоконченные чертежи.
Начал готовальню убирать
и, как бы запоминая что-то,
медленно закрыл свою тетрадь
с надписью «Дипломная работа».
Взял какой-то сверток, подошел,
отдал мне его, заулыбался.
Ярко-красный пионерский галстук
из бумаги выскользнул на стол.
Я, не понимая ничего:
— Для чего это? — тебя спросила.
— Нет, не для чего, а для кого!
И добавил радостно: — Для сына…
И сразу — вечер, темная Москва,
платформы Белорусского вокзала.
Как я искала нужные слова,
которые я так и не сказала!
Как я хотела, чтобы ты узнал,
что самое желанное на свете —
опять скорей прийти на тот вокзал,
чтобы тебя, вернувшегося, встретить!
Состав ушел.
Вокруг меня стояли подруги,
институтские друзья…
А мне казалось, что на всем вокзале,
на всей земле одна осталась я.
Война. Москва. Бомбежки и тревоги.
Мужья на фронте. Враг еще силен.
И жены замирают на пороге,
когда во двор приходит почтальон.
В домах уже не подымают штор.
Аэростаты тянутся под небом.
Стоит часами очередь за хлебом,
а в институте — курсы медсестер.
Потом в аудиториях — халаты,
в чертежном зале — коек белизна.
И привозили раненых в палаты
оттуда, где война.
Снимая с искалеченного тела
засохшие и черные бинты,
я каждого бойца спросить хотела:
а может, он оттуда, где и ты?
Устанешь так, что ходишь еле-еле.
А я всегда бегом неслась домой.
Но писем нет… И тянутся недели
военною московской полутьмой.
Пришла зима. Подкрадывались вьюги.
Москву колючим снегом замело.
А писем нет… На сердце тяжело.
И, помню, я тогда пошла к подруге.
Неслышно коридором общежития
я к комнате знакомой подошла и слышу:
— Только ей не говорите!..
Рванула дверь — и сразу поняла.
Снег летит и летит.
Окаянный! Когда он уймется?
Пусть летит… Пусть метет,
заметет до краев, до конца
дальний маленький дом,
ледяное ведро на колодце
и тропу от колодца
к певучим ступеням крыльца.