Зойка почему-то разнервничалась, погрызла ногти, чтобы успокоиться, и продолжала: «Они меня узрели и оба насторожились. Собака повернула ко мне облезлый зад и похиляла в сторону, будто не она только что глотала эти котлетки. А он встал, последнюю котлетку быстро сунул в карман. Я тоже осторожничала: вдруг он какой-нибудь… ну, в общем, не в себе слегка. Поэтому я чуть отошла от изгороди и ему вежливо, тихо, с улыбочкой: „Здрасте“.
Он кивнул, но молчит и позы не меняет, стоит вполоборота, а только глаза косит в мою сторону.
Говорю, чтобы успокоить его: „У меня здесь лучшая подруга… Хотела с нею пообщаться. А не пускают“. — И хихикаю для большей убедительности, демонстрирую раскованность, мол, какие странные, что не пускают.
„А это?“ — спросил он и ткнул в мою сторону.
„Что — это?“ — не поняла я. И подумала: „Да, псих, точно! Надо сматываться“.
Ой, смех! Тут я чуть не покатилась от хохота. Он испугался, потому что у меня под курткой белый халат, моя рабодежда, я его нарочно напялила, чтобы проникнуть к тебе под видом медперсонала. Хохочу и объясняю, в общем, хохочу больше, чем надо, чтобы он поверил.
А он вдруг как рассмеется, вроде меня: „Они здесь иногда прохаживаются, проверяют… Пошли, я покажу тебе лазейку. Первый сорт, ты в нее запросто пролезешь“.
Мы пошли вдоль изгороди, поглядывая друг на друга. Он все время улыбался, и я ему в ответ, а сама струсила: вдруг он меня заманивает? А потом исцарапает морду за то, что я прогнала его собаку. Поджилки трясутся, хотя и посмеиваюсь для вида. Думаю: „Хорошо бы сбежать“.
Но не решаюсь, иду, смотрю на него, оба молчим, изучаем, косимся исподтишка. Если со стороны посмотреть, то смешно.
„Вот и лазейка“, — говорит, и очень странно смеется, и глаз с меня не спускает.
Вижу два разогнутых прута. „Ну, — думаю, — влипла! Теперь уже и не убежишь, потому что он может броситься вдогонку, а сумасшедшие, конечно, самые быстрые бегуны“.
„Пролезешь, — отвечает. — Сними куртку.“ Протягивает неожиданно руки, хватается за мою куртку и ее с меня стаскивает.
Тут я чувствую: попалась! Я в руках дьявола! С одной стороны, я не хотела ему поддаваться, с другой — потеряла всякую волю. Сняла куртку, отдала. Про себя я уже со своей любимой курточкой распрощалась и стала подсчитывать в уме, сколько надо времени, чтобы скопить деньги на новую.
Он стоит смотрит, как я лезу в дыру. Плечи пролезли, а задница застряла. Попятилась.
А он как схватит меня за руку! Ну прямо бешеный! Зубы скалит, кричит: „Дедка за репку, бабка за дедку… Тянут-потянут, вытянуть не могут!“ А сам меня тянет, тянет…
„Пропадет, — думаю, — не только курточка, оторвет руку!“
Но в это время он меня протаскивает, и мы плюхаемся на землю. А он веселится: „Тянули, тянули — и вытянули!“ — и прыгает вокруг меня, и хохочет.
Глазастая, скажу тебе прямо: выходи с ним на контакт — я такого весельчака еще ни разу не встречала в жизни.
„Тебя как величают, репка?“ — спрашивает он.
„А меня Иннокентием. Проще — Кешка — пустая головешка. — Он, видно, догадывается, что мне страшно, жмусь как-то, от него отступаю. — Ты, — говорит, — меня не бойся, я не сумасшедший“.
„А я и не боюсь. Чего мне тебя бояться?… Вижу, ты вполне нормальный… Тихий. Вежливый“.
Он как захохочет диким-диким смехом и говорит: „Пошли искать твою подругу. Если что, не теряйся, ты новая сестра… из процедурной, например, а то тебя в один момент засекут и выкинут“.
Мы пошли тебя искать, и вот тут-то выяснилось, что тебя не выпускают на прогулки, что ты, можно сказать, тюремная заключенная. Я хотела уйти, а он говорит: „Останься, погуляй со мной“. А сам такой грустный! Мне было его жалко. И я осталась. Мы с Кешкой долго гуляли, не заметили. Он всю жизнь свою в красках рассказал. Интересно. Оказалось, его сюда родители упекли. Он крестился — они его и упекли.
Живешь и удивляешься, каких только родителей не бывает! (Тут Зойка подумала про отца Глазастой, что он отправил сына Колю в специнтернат, что он тоже хорош гусёк, и хотела выбросить фразу про родителей, чтобы не травить Глазастую, но потом передумала — у нее был свой счет к нему — и продолжила письмо.) Кеша — студент политехнического. Учился на химическом, а на четвертом курсе забастовал. „Не буду, — говорит, — больше учиться, не верю в науку“. А у них в семье сразу три профессора-химика: дед, отец и мать. Жил паинькой, всегда отличником, победитель городских олимпиад, все им гордились: наследник, талант, надежда семьи. Он никогда ничего не делал самостоятельно, всегда с ними советовался, особенно с мамой. И вдруг как гром среди ясного неба — не буду учиться, и баста! „А что им объяснять, — говорит, — они все равно скажут, что я не прав, а они правы“. Хотя, честно тебе скажу, он меня удивил, все только и пишут: наука, наука, и по телику передают, а он в нее не верит. Но что делать — не убивать же его за это.
„Понимаешь, — говорит, — наука сделала много хорошего, но еще больше плохого. Наш город, например, химия, можно сказать, погубила: все отравлено — и вода, и земля, и воздух. И люди отравленные вроде меня, у них поражен аппарат сопротивления“.