«Чай по Прусту» - [20]

Шрифт
Интервал

Свысока, поверх гула, сопровождающего отчаянные попытки несчастных вернуться к прежней жизни, со своего высока, из свободного пространства дедушка, отделенный от огромного зала и столь верящий в возвращение, которое ему не выпало, мог бы подтвердить, что волшебный напиток был и вправду свидетельством, что мир принял их обратно, однако напиток этот даже отдаленно не напоминал то неподражаемое питье, «доподлинный чай».

— Обмакни бисквитик в чай. Пей, пока горячий.

— Пей, пока горячий, — повторяла то одна то другая сестра милосердия.

У пышных кругляшей из теста, когда их обмакнешь в чай, был бы, бесспорно, именно вкус счастья, явись они вовремя. Уход в головокружительную полноту ощущения — они могли бы быть бесценным даром, заслужить который есть надежда только у немногих избранных, — с тем, чтобы когда-нибудь, каким-то волшебным обменом возвратить его, отплатить тем же.

У бисквитов был вкус мыла, грязи, ржавчины, жженой кожи, снега, листьев, дождя, костей, песка, плесени, мокрой овечьей шкуры, грибов, губки, мышей, гнилого дерева, рыбы, не имеющий себе подобия вкус голода. Голода.

Так что бывают и дары, единственное свойство которых и единственный изъян — это то, что их нельзя ни на что обменять. Их никогда больше не позовешь, не воротишь, не обретешь вновь.

Страх и голод, унижение, слепая, звериная торопливость, беспощадное одиночество — все осталось. Таким осталось детство.

Острота чувств, осененность милостью и волшебством, хмель и самозабвение? Дух и запах, и переполненность жизнью тех зыбок, где ожидание как бы длит рождение без конца?

Если впоследствии я что-то утратил, так это именно жестокость безразличия. Только много позже; с трудом; много, много позже. Потому что только много позже я стал тем, что называется… существо чувствующее.

Свадьбы

Город с пыльными улицами, над которыми разметали ветки ряды исполинских деревьев. Солнце подолгу застаивалось в просторных дворах. Утро начиналось медлительно, верхушка дня лениво покачивалась над шумным обедом, которому не было видно конца, так изобильны и непривычны были яства, да еще с вилками и ножами, слишком тяжелыми для спешащего наесться мальчика.

Вечер наступал скоро. Семейства рассаживались на стульях или на скамьях перед приземистыми мазанками и заводили долгие рассказы про войну. Переваливало за полночь. Тишина разреженного неба придавала голосам редкую ясность и грусть. Таким выпало быть первому лету…

Они еще не переехали к другим родственникам на окраину города, а жили в центре, в учителевом доме.

Но раз день вдруг брызнул и разлетелся прямо с рассвета, как огромный оранжевый шар, тронутый острием солнца. Гомон молодых голосов разбудил главную улицу. Окна распахивались навстречу смеху и песням первых колонн. Словно бы воскресенье, живое и свежее, как никогда, растормошило ранним утром тишину улиц. Люди двигались беспорядочно, сходились, расходились, стекаясь со всех сторон.

Казалось, что на улицу вывалили все, на зов разноцветья, общего подъема. Ряды множились и ширились, занимая тротуары, катили вперед волнами, все тесней и тесней.

…За руку с двоюродным братом, он качался в тесноте, подхваченный улицей.

Городок кипел, высоко вздымался клекот надежды. Колонны, плотные ряды голов, текли к парку. Там он выступит с речью. Ему бы пробраться вперед, в хоровод веселых выкриков, но ходьба его утомила. Никто еще не знал о его миссии, тайна его угнетала. Ветер доносил со всех сторон сильные голоса, оглушительный хор, а солнце размаривало его своим рассеянным светом.

Двоюродный брат тащил мальчика за собой, время от времени сжимая его руку, давая понять, что он рядом. Он понимал, что мальчик защищается по-своему, апатией. Попытки взбодрить его ни к чему не вели. В конце концов, он смирился с неподдающимся.

Он лез к мальчику в душу постепенно и методично. Он не подозревал, как привычно было для того уходить в себя, когда к нему подбирались, и отыскивать новые укрытия.

Примерно месяц, с тех пор как у него оказалось столько родственников в этом незнакомом городке, он жил у своего двоюродного брата, учителя. Радушное, ничего не скажешь, убежище, и он с самого начала доверчиво отдался на волю любопытства и ласки своих хозяев. Довольно скоро он забыл о приступах удушья, которые мучили его с некоторых пор. Родичи все время старались его развеселить, развлечь каким-нибудь сюрпризом, не оставляли одного.

Они, например, мягко и нежно готовили его, чуть ли не целую неделю, к ванне с фиолет-камнем. Они убедили его, что это — волшебное слово (оно и вправду звучало как нездешнее), что он начнет расти и набираться сил, догонит ровесников. Коварство этих родичей-златоустов он раскусил слишком поздно. Раскаленные иглы, вонзившиеся в красную, воспаленную кожу, вот чем обернулись их вероломные речи. Вода клокотала, обжигающая, крики не помогали. Они крепко держали его, нежных улыбок как не бывало. После они сказали ему, довольные, что вылечили его от почесухи…

Но не тогда он снова почувствовал удушье, мучившее его прежде, а в те послеполуденные часы, когда оставался один на один с учителем. Они повторяли речь. Он уже научился уворачиваться от капканов, которые ему расставляли. То, что среди своих нет нужды защищаться, — этой ошибки он больше не повторял. Он как бы отделялся сам от себя. Наблюдал со стороны за учителем, уверенным в своей интуиции. Их встречи превратились в игру для этого отделенного, и больше незачем было бунтовать.


Рекомендуем почитать
Аквариум

Апрель девяносто первого. После смерти родителей студент консерватории Тео становится опекуном своего младшего брата и сестры. Спустя десять лет все трое по-прежнему тесно привязаны друг к другу сложными и порой мучительными узами. Когда один из них испытывает творческий кризис, остальные пытаются ему помочь. Невинная детская игра, перенесенная в плоскость взрослых тем, грозит обернуться трагедией, но брат и сестра готовы на всё, чтобы вернуть близкому человеку вдохновение.


И вянут розы в зной январский

«Долгое эдвардианское лето» – так называли безмятежное время, которое пришло со смертью королевы Виктории и закончилось Первой мировой войной. Для юной Делии, приехавшей из провинции в австралийскую столицу, новая жизнь кажется счастливым сном. Однако большой город коварен: его населяют не только честные трудяги и праздные богачи, но и богемная молодежь, презирающая эдвардианскую добропорядочность. В таком обществе трудно сохранить себя – но всегда ли мы знаем, кем являемся на самом деле?


Тайна исповеди

Этот роман покрывает весь ХХ век. Тут и приключения типичного «совецкого» мальчишки, и секс, и дружба, и любовь, и война: «та» война никуда, оказывается, не ушла, не забылась, не перестала менять нас сегодняшних. Брутальные воспоминания главного героя то и дело сменяются беспощадной рефлексией его «яйцеголового» альтер эго. Встречи с очень разными людьми — эсэсовцем на покое, сотрудником харьковской чрезвычайки, родной сестрой (и прототипом Лолиты?..) Владимира Набокова… История одного, нет, двух, нет, даже трех преступлений.


Жажда

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Жестокий эксперимент

Ольга хотела решить финансовые проблемы самым простым способом: отдать свое тело на несколько лет Институту. Огромное вознаграждение с минимумом усилий – о таком мечтали многие. Вежливый доктор обещал, что после пробуждения не останется воспоминаний и здоровье будет в норме. Однако одно воспоминание сохранилось и перевернуло сознание, заставив пожалеть о потраченном времени. И если могущественная организация с легкостью перемелет любую проблему, то простому человеку будет сложно выпутаться из эксперимента, который оказался для него слишком жестоким.


Охотники за новостями

…22 декабря проспект Руставели перекрыла бронетехника. Заправочный пункт устроили у Оперного театра, что подчёркивало драматизм ситуации и напоминало о том, что Грузия поющая страна. Бронемашины выглядели бутафорией к какой-нибудь современной постановке Верди. Казалось, люк переднего танка вот-вот откинется, оттуда вылезет Дон Карлос и запоёт. Танки пыхтели, разбивали асфальт, медленно продвигаясь, брали в кольцо Дом правительства. Над кафе «Воды Лагидзе» билось полотнище с красным крестом…


Освобожденный Иерусалим

Если бы мне [Роману Дубровкину] предложили кратко определить суть поэмы Торквато Тассо «Освобожденный Иерусалим», я бы ответил одним словом: «конфликт». Конфликт на всех уровнях — военном, идеологическом, нравственном, символическом. Это и столкновение двух миров — христианства и ислама, и борьба цивилизации против варварства, и противопоставление сельской стихии нарождающемуся Городу. На этом возвышенном (вселенском) фоне — множество противоречий не столь масштабных, продиктованных чувствами, свойственными человеческой натуре, — завистью, тщеславием, оскорбленной гордостью, корыстью.


Стихи

Стихи шведского поэта, писателя, драматурга Рагнара Стрёмберга (1950) в переводах Ольги Арсеньевой и Алеши Прокопьева, Николая Артюшкина, Айрата Бик-Булатова, Юлии Грековой.


Зейтун

От автора:Это документальное повествование, в основе которого лежат рассказы и воспоминания Абдулрахмана и Кейти Зейтун.Даты, время и место событий и другие факты были подтверждены независимыми экспертами и архивными данными. Устные воспоминания участников тех событий воспроизведены с максимальной точностью. Некоторые имена были изменены.Книга не претендует на то, чтобы считаться исчерпывающим источником сведений о Новом Орлеане или урагане «Катрина». Это всего лишь рассказ о жизни отдельно взятой семьи — до и после бури.


Леопарды Кафки

Номер открывает роман бразильца Моасира Скляра (1937–2011) «Леопарды Кафки» в переводе с португальского Екатерины Хованович. Фантасмагория: Первая мировая война, совсем юный местечковый поклонник Льва Троцкого на свой страх и риск едет в Прагу, чтобы выполнить загадочное революционное поручение своего кумира. Где Прага — там и Кафка, чей автограф незадачливый троцкист бережет как зеницу ока десятилетиями уже в бразильской эмиграции. И темный коротенький текст великого писателя предстает в смертный час героя романа символом его личного сопротивления и даже победы.