— Не иначе — беда какая…
И не спится уже до самого утра, и трудно себе представить, какие еще беды могли бы сюда нагрянуть, ибо за прошедшие годы войны с этой Бессарабией произошло, кажется, все, что только могло произойти. Вступив в первую мировую войну в качестве самой западной губернии царской России, она затем, охваченная бурей социальных переворотов, около десяти недель просуществовала как самостоятельная республика, но не была признана другими державами и теперь вот выходит из войны в качестве самой восточной провинции королевской Румынии.
За годы войны бессарабские деревушки бесконечное количество раз переходили вместе со своими землями, скотом и пожитками то по одну, то по другую линию фронта. Рубили леса, поджигали поместья, делили земли, затем, охваченные страхом перед сильными мира сего, покидали обжитые места в поисках более покойных, более сытых краев, но не находили их и снова возвращались. Голодали, болели тифом, хоронили близких, и когда, казалось, все, чаша переполнена, вдруг эта тварь завыла с высоких днестровских круч.
— А, чтоб ей пусто было!
Этот вой прямо выбивал землю из-под ног, ибо села были в ту пору сплошное ожидание. С трепетом и страхом ждали возвращения своих близких с фронта, потому что установленная на Днестре граница оставляла за пределами государства, на востоке, множество бессарабцев, отбывавших службу в царской армии. Ждали, когда наконец все в мире успокоится и жизнь простого человека вернется в свое русло; ждали прощения грехов после бушевавшего народного гнева, ибо опять стали появляться хозяева былых поместий; ждали избавления от бесконечных хворей, ждали, когда на их земли снизойдет былое плодородие, ждали хороших знамений на небе, и вдруг на все это море бесконечного ожидания…
— Да хоть бы кто палкой, хоть бы кто камнем ее отогнал оттуда!
— Ее отгонишь, как же!
Поговаривали, что она была одичавшая или какая-то на редкость хитрая, потому что никак не удавалось ее выследить. Днем она, должно, отсыпалась в зарослях, а к ночи взбиралась на какую-нибудь голую скользкую кручу, и поди достань ее оттуда. К тому же она все время меняла места своего великого плача. То добиралась со своим горем до самого Могилева, и случалось, у Сорок ее уже почти не слышно было; то вдруг, под утро, ворвется сквозь самый сладкий сон и начнет терзать душу людскую.
— Да ведь это же моя собака! — заявил на пятые или шестые сутки долговязый солдат в шинели, прятавшийся на левом берегу в надежде отыскать окошко и проскочить через границу. Верное окошко что-то не попадалось, а тем временем в Карпатах начал таять снег и, переполненный мутным половодьем, вздыбленными льдами, Днестр стал грозен, крут, вот-вот готовый вырваться из берегов. Попробуй сунься. А с другой стороны, откладывать тоже нельзя. Там, за рекой, его дожидались, там кому-то он нужен был до зарезу, ведь не зря же эта рыжая громадина сотрясает днестровские долины своими воплями…
— О-о-олл-да-а-а!
Вой утих. Еле видимое с другого берега качание кустарников, шум сбитых на ходу камней, рыжий клубок мелькнул в лунном свете, несясь очертя голову, и вот она уже в низине… Вид грозного Днестра вдруг ее остановил. Собака тявкнула раза два и жалобно заскулила у самой кромки воды.
— Ты, дура, в воду не лезь! — крикнул ей Онаке с того берега. Погибнешь ни за что. Стой там и жди. Вот он я. Иду к тебе.
И, перекрестившись, прыгнул в мутный, свирепый поток. Плыл он трудно, неумело. То ухватится за какую-то льдину, то вот уже его вместе с той льдиной относит в сторону, — он ее бросает, но сам уже окружен другими льдами, которые, казалось, вот-вот сойдутся над его головой. Но он, должно быть, родился в рубашке, ему все время везло. На середине реки, правда, он совсем было выбился из сил, уже подумывал, не повернуть ли обратно, когда вдруг увидел рядом, в мутной пене, огромную, мокрую, родную, улыбающуюся рыжую морду.
— Да ты с ума сошла!
Правый берег не хотел его принять — выстрелил дважды, но не попал. Левый берег не хотел его отпускать. Молодой солдат целился долго, чтоб наверняка, но в ту самую секунду, когда должен был раздаться выстрел, солдат постарше, тоже державший перебежчика на мушке, повернулся к молодому и сказал удивленно:
— Нет, ты только посмотри! Его, оказывается, еще и встречают!
Они лежали оба, человек и его собака, в прибрежной яме, заваленной гнилой листвой, и тряслись так, что, казалось, крышка. Собака, правда, еще ничего, но человек был совсем на пределе. Мокрый, униженный, затравленный, он лежал на куче заплесневелой листвы и думал: а стоила ли игра свеч? Принять на себя такие муки, пройти через все, чтобы в конце концов оказаться в яме с мусором? В свои двадцать с небольшим он успел и в окопах перезимовать, и по лазаретам валялся, и в плен попадал, и награды имел. Но все эти годы голос милой родины не давал ему покоя, и вот он чуть ли не с самой персидской границы пробирается по охваченной революцией и гражданскими смутами России.
Теперь, пройдя все эти круги ада, он лежит наконец на своей родной земле, но его трясет, его тошнит, и какой-то дьявол все допытывается: а в самом деле, стоило ли? Ну конечно же, стоило, сказал себе наконец Онаке, ибо, кто знает… Может, весь земной шар — одна сырая глина, если нету той родной частицы земли, согретой твоими прадедами и переданной тебе, чтобы и ты, прожив свою жизнь, передал ее другим.