Безумие - [33]
— Ха… — прыснул я со смеху… — Некому было бы раздавать мелочь и сигареты…
— Именно! — кивнула Ив. — Пойду одеваться, домой пора… Сюда сколько добираемся, так еще и отсюда нужно выбраться…
— Н-да — пробормотал я и еще раз обошел вокруг нее, задевая полами халата. — А почему бы нам не жить здесь? Зачем нам вообще уходить отсюда? Нас же учили отдавать всего себя делу? И зачем тогда возвращаться домой?
— Ты шутишь, а доктор Г. и правда тут ночует, — улыбнулась Ив и стала одеваться.
— Вот! — тихо засмеялся я, — он прямо-таки злоупотребляет благодеяниями больных. Видишь? Он столько жертвует собой, что больных, наверное, уже тошнит от его жертв! Что за человек!
— Больным вообще-то всё равно. Если им дашь — спасибо! А нет, то сойдет и так. Пошли уже! — и Ив небрежно, как истинная хиппи, закинула сумку на плечо.
— Пошли! — сказал я.
Пляска Святого Вита
Да будет потерян для нас тот день,
в который мы хоть раз не танцевали!
Да назовется у нас ложью всякая истина,
которой не сопутствуют смех и веселье!
Фридрих Ницше.«Так говорил Заратустра»[20]
Мы сидели вдвоем с Сами и смотрели на нашего танцующего пациента сквозь дверную щель. Никто не хотел встать, чтобы к нему выйти. Да и к чему? Пациент был болен хореей Хантингтона[21], мы все равно ничем не могли ему помочь.
Хорея Хантингтона — такое проклятие, что даже мысль о ней вызывает раздражение. Человек, чей мозг поражен болезнью из-за генетического дефекта в четвертой хромосоме, непрестанно совершает беспорядочные движения. Эти постоянные пружинящие движения рук и ног будто имитируют какой-то зловещий, нелепый танец.
С течением времени мы слишком привыкли к виду этого пациента, чтобы испытывать к нему сочувствие. То есть, конечно, сочувствие мы испытывали. Бездушными нас назвать было нельзя. Но при его появлении лично я всегда чувствовал что-то среднее между неловкостью за мое бесстыдное здоровье и легким отвращением. Брезгливостью здорового по отношению к больному. Да, да! Мы не испытывали того настоящего, глубокого сочувствия, которое испытываешь, лишь когда ты напуган. Сочувствие, которое ощущаешь, когда облекаешься в одежды чужого страдания; когда мысленно примеряешь его на себя и потом, ужаснувшись своему образу, задумываешься. Чтобы по-настоящему сочувствовать, надо испугаться за себя.
А нас с Сами невозможно было напугать хореей. Она была предназначена для других. Некоторые вещи слишком уж уродливы, чтобы их примерять на себя. Например, хорея Хантингтона. Мы не страдали. Просто наблюдали за больным.
И мы ничего не могли сделать, чтобы облегчить его муки. Каждый день он приходил к нам и танцевал под дверью, ожидая какой-то неведомой помощи. В мрачные вечерние часы он чувствовал особую тревогу и безысходность. А мы задавали ему ничего не значащие вопросы, типа «Как дела?», «Что там у тебя?», «Как себя чувствуешь?», «Почему бы тебе не прилечь?»
И все же нам было неловко перед этим человеком.
Еще одно название хореи — пляска святого Витта. Наш пациент походил на печального, корчащегося и гримасничающего святого. На святого Витта, которому заменили казнь в кипящем масле на пожизненное содержание в психушке. С пожизненными танцами в пижаме.
На правом рукаве и правой штанине этой больничной пижамы кто-то масляной краской и грубой кистью небрежно написал три буквы: МОР. Мужское отделение реабилитации. Аббревиатура спокойно могла читаться как одно слово. Или расшифровываться как Мистический Оргазм в Розовом. Все равно. Я мысленно приветствовал того, кто пометил казенную одежду этими буквами. Этот человек всего несколькими мазками смог обессмыслить медицинскую науку в радиусе десяти километров вокруг.
Н-да. Вокруг могло быть что угодно — все равно что: могли работать прекрасные, вдумчивые врачи, обладающие знаниями по хромосомной и мозговой биохимии; могли существовать библиотеки, полные умных и благородных книг; могли витать гуманные идеи в духе Альберта Швейцера… И все это не имело никакого значения. Метка обессмысливала все… Она показывала, что больные воспринимаются как какой-то скот. Скот с клеймом, нанесенным масляной краской.
«Да ладно! Хватит уж вам, доктор Терзийски, уймитесь! Это всего лишь пижама!» — скажет кто-то, не столь эмоциональный.
Так-то оно так. Но хочу пояснить вам, что пижама была единственной одеждой нашего пляшущего «святого». Других вещей у него не было. И в будущем не ожидалось. Больному было шестьдесят, жить ему оставалось в среднем два года. В один прекрасный день он, в этой пижаме, помеченной блестящими, уродливыми буквами, должен был отойти к другим святым. На небо, где его наконец ждал отдых от этой ужасной пляски.
Сами не выдержал первым: он поднялся и пошел к танцующему человечку. («Человечком» я его называю не для того, чтобы принизить его страдания или умалить свою долю сочувствия, нет. Он просто был мелким). Больной согнулся от напряжения и совсем жалко стал корчиться от беспорядочных движений. С какой-то надеждой поднял лицо. Как я уже упоминал, мы с ним почти не говорили. Так уж повелось. Думаю, он был нам благодарен за то, что мы и его не заставляли говорить с нами. Это было бы для него еще одним тяжелым испытанием.
Семья — это целый мир, о котором можно слагать мифы, легенды и предания. И вот в одной семье стали появляться на свет невиданные дети. Один за одним. И все — мальчики. Автор на протяжении 15 лет вел дневник наблюдений за этой ячейкой общества. Результатом стал самодлящийся эпос, в котором быль органично переплетается с выдумкой.
Действие романа классика нидерландской литературы В. Ф. Херманса (1921–1995) происходит в мае 1940 г., в первые дни после нападения гитлеровской Германии на Нидерланды. Главный герой – прокурор, его мать – знаменитая оперная певица, брат – художник. С нападением Германии их прежней богемной жизни приходит конец. На совести героя преступление: нечаянное убийство еврейской девочки, бежавшей из Германии и вынужденной скрываться. Благодаря детективной подоплеке книга отличается напряженностью действия, сочетающейся с философскими раздумьями автора.
Жизнь Полины была похожа на сказку: обожаемая работа, родители, любимый мужчина. Но однажды всё рухнуло… Доведенная до отчаяния Полина знакомится на крыше многоэтажки со странным парнем Петей. Он работает в супермаркете, а в свободное время ходит по крышам, уговаривая девушек не совершать страшный поступок. Петя говорит, что земная жизнь временна, и жить нужно так, словно тебе дали роль в театре. Полина восхищается его хладнокровием, но она даже не представляет, кем на самом деле является Петя.
«Неконтролируемая мысль» — это сборник стихотворений и поэм о бытие, жизни и окружающем мире, содержащий в себе 51 поэтическое произведение. В каждом стихотворении заложена частица автора, которая очень точно передает состояние его души в момент написания конкретного стихотворения. Стихотворение — зеркало души, поэтому каждая его строка даёт читателю возможность понять душевное состояние поэта.
О чем этот роман? Казалось бы, это двенадцать не связанных друг с другом рассказов. Или что-то их все же объединяет? Что нас всех объединяет? Нас, русских. Водка? Кровь? Любовь! Вот, что нас всех объединяет. Несмотря на все ужасы, которые происходили в прошлом и, несомненно, произойдут в будущем. И сквозь века и сквозь столетия, одна женщина, певица поет нам эту песню. Я чувствую любовь! Поет она. И значит, любовь есть. Ты чувствуешь любовь, читатель?
События, описанные в повестях «Новомир» и «Звезда моя, вечерница», происходят в сёлах Южного Урала (Оренбуржья) в конце перестройки и начале пресловутых «реформ». Главный персонаж повести «Новомир» — пенсионер, всю жизнь проработавший механизатором, доживающий свой век в полузаброшенной нынешней деревне, но сумевший, несмотря ни на что, сохранить в себе то человеческое, что напрочь утрачено так называемыми новыми русскими. Героиня повести «Звезда моя, вечерница» встречает наконец того единственного, кого не теряла надежды найти, — свою любовь, опору, соратника по жизни, и это во времена очередной русской смуты, обрушения всего, чем жили и на что так надеялись… Новая книга известного российского прозаика, лауреата премий имени И.А. Бунина, Александра Невского, Д.Н. Мамина-Сибиряка и многих других.
Безымянный герой романа С. Игова «Олени» — в мировой словесности не одинок. Гётевский Вертер; Треплев из «Чайки» Чехова; «великий Гэтсби» Скотта Фицджеральда… История несовместности иллюзорной мечты и «тысячелетия на дворе» — многолика и бесконечна. Еще одна подобная история, весьма небанально изложенная, — и составляет содержание романа. «Тот непонятный ужас, который я пережил прошлым летом, показался мне знаком того, что человек никуда не может скрыться от реального ужаса действительности», — говорит его герой.
Две повести Виктора Паскова, составившие эту книгу, — своеобразный диалог автора с самим собой. А два ее героя — два мальчика, умные не по годам, — две «модели», сегодня еще более явные, чем тридцать лет назад. Ребенок таков, каков мир и люди в нем. Фарисейство и ложь, в которых проходит жизнь Александра («Незрелые убийства»), — и открытость и честность, дарованные Виктору («Баллада о Георге Хениге»). Год спустя после опубликования первой повести (1986), в которой были увидены лишь цинизм и скандальность, а на самом деле — горечь и трезвость, — Пасков сам себе (и своим читателям!) ответил «Балладой…», с этим ее почти наивным романтизмом, также не исключившим ни трезвости, ни реалистичности, но осененным честью и благородством.
«Это — мираж, дым, фикция!.. Что такое эта ваша разруха? Старуха с клюкой? Ведьма, которая выбила все стекла, потушила все лампы? Да ее вовсе не существует!.. Разруха сидит… в головах!» Этот несуществующий эпиграф к роману Владимира Зарева — из повести Булгакова «Собачье сердце». Зарев рассказывает историю двойного фиаско: абсолютно вписавшегося в «новую жизнь» бизнесмена Бояна Тилева и столь же абсолютно не вписавшегося в нее писателя Мартина Сестримского. Их жизни воссозданы с почти документалистской тщательностью, снимающей опасность примитивного морализаторства.
Знаменитый роман Теодоры Димовой по счастливому стечению обстоятельств написан в Болгарии. Хотя, как кажется, мог бы появиться в любой из тех стран мира, которые сегодня принято называть «цивилизованными». Например — в России… Роман Димовой написан с цветаевской неистовостью и бесстрашием — и с цветаевской исповедальностью. С неженской — тоже цветаевской — силой. Впрочем, как знать… Может, как раз — женской. Недаром роман называется «Матери».