– У нее были месячные, подонок! Ты этого даже не заметил.
Я молчал. И не оттого, что нечего было сказать. Просто я понял, что все это бесполезно. А он продолжал:
– Но я ее не бросил. Я подумал: если я ее брошу, то признаю тебя выше себя… тебя, подонка! И я решил устроить так, чтобы услышать это и от тебя. Узнать, как все было. Я думаю, тебе следует хорошо подумать. Впереди ведь восемь лет.
– Семь, – поправил я. – И девять с половиной месяцев.
Он посмотрел на меня иронически.
– Шутишь? Гляди, сейчас все зависит от меня одного. Ты можешь завтра вместо этапа уйти на свободу, если расскажешь всю правду: ты же наверняка помнишь до мелочей, что произошло в тот вечер и что ты делал с моей женой. Чем ты ее взял? Почему она отдалась тебе, прямо на кухне, на грязном матраце? Тебе, ничтожеству?!
– Хорошо, – сказал я, – пиши. Пиши, как ты сделал мне срок. И я тебе расскажу всю правду.
Он посмотрел мне в глаза.
– Можешь не писать причину, почему ты это сделал, – добавил я.
Он долго смотрел мне в глаза. Потом сел и стал писать. Несколько строчек. Я взял этот листок, прочитал, сложил вчетверо и зажал в руке.
– Ну? – нетерпеливо завел он.
– Так вот, Александр Иванович, – так, кажется, вас звать? – я не спал с вашей женой.
Он попытался вскочить, но я жестом остановил его.
– Минутку! Я просто не мог тогда переспать с нею. Я гипертоник. А в тот вечер я прилично выпил, и у меня из носа хлынула, как из крана, кровь. Ваша жена, к несчастью, сидела рядом, так что и на нее попало – она пыталась помочь мне;
Кто-то посоветовал мне прилечь. Квартира была однокомнатная, прилечь пришлось на кухне. Откуда-то вытащили матрац, и там, на кухне, между столом и газовой плитой, меня и уложили. Но кровь никак не останавливалась. Ваша жена еще какое-то время пыталась мне помочь – она, очевидно, очень добрая женщина, – но подруги утащили ее в ванную, потому что она вся перепачкалась моей кровью.
Я еще немного полежал, а потом незаметно уехал домой.
– У нее были месячные. Я проверял там… в овраге.
– Вряд ли. Вы же говорили, что долго ее били, может, этим и было вызвано кровотечение. А там кровь везде была моя.
Не знаю, как вы, а я вот не могу заниматься любовью, когда из носа фонтаном брызжет кровь.
– Этого не может быть!
– Может. Посмотрите мою медицинскую карту. Да и зачем мне выгораживать вашу, пусть даже прекрасную, жену?
Она мне никто.
– Врешь! Все ты врешь!
– Вру? – переспросил я.
– Да, врешь! – утвердительно мотнул он головой.
– Ладно. – Я разжал ладонь, достал из нее листок, развернул его и на его изумленных глазах порвал этот листок на мелкие клочья.
– Вызывайте конвой, гражданин следователь. Мне завтра на этап, рано вставать надо.
Он нажал кнопку, и вошел конвойный. Уже выходя из допросной камеры, я через плечо увидел, что он двумя пальчиками тщательно собирает бумажные клочки в ладонь.
Через восемь месяцев отсидки в лагере особого режима мне вдруг пришла посылка. Весьма кстати: я к тому времени значительно отощал. В посылке, помимо сухой колбасы, сухофруктов, чая и сахара, было короткое письмецо:
[2]
Что-то разладилось у Глеба и Нади.
Скучно стало жить ей в ее тридцать шесть и ему в его сорок.
Что-то перестала Надя волновать Глеба сперва ежечасно, потом еженедельно, там уж и ежемесячно. А Наде все труднее получать удовольствие от близости с мужем. Впрочем, как и мужу от близости с ней.
Словом, разладилось, и Надя поняла: надо что-то делать.
Она вспомнила как спешила к Глебу на свидание лет пятнадцать назад, в одном вязанном сиреневом платьице на голое тело. Она гордо смотрела по сторонам, с иронией на женщин, и с вызовом на мужчин. Всю ее еще по дороге на свидание трясло от собственной наготы, скрытой от людских взоров всего лишь тонкой, вязаной в одну нитку материей. Трясло от предчувствия, как она будет снимать перед ним, своим мужчиной, это платье, как он охнет, схватит ее…