Бенедиктов - [3]

Шрифт
Интервал

Слишком доступное воображение его всегда настроено вдобавок еще на какой-то неприятно влюбчивый, даже похотливый лад. Фантазия его наполнена картинами непристойными: у него есть фетишизм женского тела, женской груди. Эротическая греза, оттеняя, вероятно, отсутствие реальности, возбуждена у него. Не то чтобы его отличала свободная и молодая чувственность, язычески бесстыдная, как он сам говорит, «назло стыдливости тщедушной и добродетели сухой», нет, в его помыслах точно царят неосуществленные позы… Комплименты его пошлы, детали его любовных стихотворений оскорбительны. Даже когда он смотрит на пожар, то, безвкусно и незаконно олицетворяя его, он рисует себе такую ситуацию, что «младенец-пламя пошел вольным юношей гулять и жадной грудью прильнул сладострастно» к «млеющим грудам роскошного здания», «влажным лобзаньем целуются с озером весла», – везде мерещится ему грубая физиология любви. Его знаменитые «Кудри», которые ему хочется «навивать на пальцы, поцелуем прижигать, путать негой, мять любовью», являются лишь одним из бесчисленных проявлений его неприятного сладострастия его бесчисленных славословий во имя «неги» («неги шелковая нить», «неги жаркий пух»).

Теоретическое сладострастие не могло, конечно, заглушить в нем естественно человеческой неудовлетворенности, и часто сквозь фанфары его стихов слышится нота печали и безрадостного одиночества или чистая нежность к молодой девушке, ко всей этой молодости, которая входит в жизнь, когда он из нее выходит: «Вы все туда я оттуда»… Он чувствует «грабеж годов, времен разбой»; в осеннюю пору жизни, в ту осень, которой «поверит ли весна?», он знает «сердечной музыки мучительную гамму» и «в жизни злую эпиграмму на все прекрасное прочел». И, распространяя свою печаль на весь мир, он жалуется:

Все так же льется слез природы
Неистощимая река.

Но все же нет у него идеализма, возвышенности, средоточия, – он блуждает по темам. Ни его пафоса, ни его ландшафтов, ни его сатиры как-то не принимаешь серьезно. Порою кажется, будто у него совсем нет внутреннего мира. Во всяком случае, его чувства никогда не закончены, не глубоки, у него – только начала и средины чувств, и уже в самой хитросплетенности его, порою возмутительных, сравнений сказывается его конечное равнодушие. Оно не замаскировано аффектациями Бенедиктова, его постоянной склонностью жизнь усиливать, подчеркивать, ее книгу раскрашивать. Поверхностный, непривередливый, неразборчивый, он ни против чего не протестует, всегда к услугам реальности, готов все принимать и поэтизировать. Он – касательная, только касательная к жизни. Ему все равно, на что бы ни тратить свое поэтическое освящение и изображение; его умиляет даже борода кучера:

И, окладисто горда,
Серебрится и сверкает
В снежных искрах борода…

Его страницы – стихотворное переложение формулы «все благополучно». Не хочется оскорблять поэта, но возмущенному читателю иногда приходит на ум, что Бенедиктов – Молчалин нашей поэзии, несмотря даже на свою позднейшую гражданственность, столь умеренную и невозбудительную.

Только на первый взгляд ему присуще чувство движения: его моторная поэзия будто кружится, низвергается в стремительных подъемах и падениях, он любит всякие взмахи и порывы, «змеисто взброшенные руки», – но, по существу, он остается на месте.

Он часто говорит остро, метко, сжато; ему не чужда афористическая отточенность, – но в его остроумии есть нечто неприятное, и та шутливость и легкомыслие, с которыми он подходит даже к высокому, тоже изобличают его странно внешнее отношение к жизни и к самому себе. Он, в общем, не серьезен, для него привычны общие места, и даже случается, что истинно философская идея теряет под его руками свою несомненную значительность: мысль у него не в мысль, философия ему не впрок.

Но в звонкой пустыне его стихов, среди искусственных и насильственных сближений все-таки с удовлетворением встречаешь порою некоторые цветущие оазисы слова и мысли, например этот энергичный призыв: «Умри, в ком будущего нет», это меткое распределение жизни между Каином и Авелем:

Город мой, – мне всюду шепчет Каин, —
Авелю отведены поля, —

или поэтическое размышление о людском «прости», об этом грустном слове человеческой разлуки, в которой утешает себя автор тем, что земное «прости» – «глагол разлуки с миром, глагол свиданья с Божеством»; кто прощается с землею, тот встречает небо; или на смерть Каратыгина написанные стихи об артисте: когда он умирает, занавес опускается навсегда:

Кулисы вечности задвинулись. Не выдет!
На этой сцене мир его уж не увидит.

Или у него «природа помолиться не успевает днем предвечному Творцу»: занятый своей дневной суетою, человек и природу заставляет проводить рабочий суетливый день, зато вечером, когда «в молельню тихую земля превращена», все умолкает, и природа молится. Или Художник-Бог поставил художника-человека

Не подражателем природе,
Но подражателем Ему, —

и вообще, среди скал над безднами, в уединении космоса нет даже природы, а есть только двое – Бог и ты, человек. Или с указанной уже склонностью во всем видеть физиологию любви, брачность мира Бенедиктов сочувствует дню в том, что, когда бы он ни подходил к ночи, она старательно уносится от него; но физиология оставляет писателя в заключительной строфе этого стихотворения («Жалоба дня»), где он утешает день, что тот встретит свою возлюбленную,


Еще от автора Юлий Исаевич Айхенвальд
Лермонтов

«Когда-то на смуглом лице юноши Лермонтова Тургенев прочел «зловещее и трагическое, сумрачную и недобрую силу, задумчивую презрительность и страсть». С таким выражением лица поэт и отошел в вечность; другого облика он и не запечатлел в памяти современников и потомства. Между тем внутреннее движение его творчества показывает, что, если бы ему не суждено было умереть так рано, его молодые черты, наверное, стали бы мягче и в них отразились бы тишина и благоволение просветленной души. Ведь перед нами – только драгоценный человеческий осколок, незаконченная жизнь и незаконченная поэзия, какая-то блестящая, но безжалостно укороченная и надорванная психическая нить.


Майков

«В представлении русского читателя имена Фета, Майкова и Полонского обыкновенно сливаются в одну поэтическую триаду. И сами участники ее сознавали свое внутреннее родство…».


Борис Зайцев

«На горизонте русской литературы тихо горит чистая звезда Бориса Зайцева. У нее есть свой особый, с другими не сливающийся свет, и от нее идет много благородных утешений. Зайцев нежен и хрупок, но в то же время не сходит с реалистической почвы, ни о чем не стесняется говорить, все называет по имени; он часто приникает к земле, к низменности, – однако сам остается не запятнан, как солнечный луч…».


Салтыков-Щедрин

«Сам Щедрин не завещал себя новым поколениям. Он так об этом говорит: „писания мои до такой степени проникнуты современностью, так плотно прилаживаются к ней, что ежели и можно думать, что они будут иметь какую-нибудь ценность в будущем, то именно и единственно как иллюстрация этой современности“…».


Максим Горький

«Наиболее поразительной и печальной особенностью Горького является то, что он, этот проповедник свободы и природы, этот – в качестве рассказчика – высокомерный отрицатель культуры, сам, однако, в творчестве своем далеко уклоняется от живой непосредственности, наивной силы и красоты. Ни у кого из писателей так не душно, как у этого любителя воздуха. Ни у кого из писателей так не тесно, как у этого изобразителя просторов и ширей. Дыхание Волги, которое должно бы слышаться на его страницах и освежать их вольной мощью своею, на самом деле заглушено тем резонерством и умышленностью, которые на первых же шагах извратили его перо, посулившее было свежесть и безыскусственность описаний.


Козлов

«„Слепой музыкант“ русской литературы, Козлов стал поэтом, когда перед ним, говоря словами Пушкина, „во мгле сокрылся мир земной“. Прикованный к месту и в вечной тьме, он силой духа подавил в себе отчаяние, и то, что в предыдущие годы таилось у него под слоем житейских забот, поэзия потенциальная, теперь осязательно вспыхнуло в его темноте и засветилось как приветливый, тихий, не очень яркий огонек…».


Рекомендуем почитать
Три русских концерта

историк искусства и литературы, музыкальный и художественный критик и археолог.


Предисловие к 10-му изданию повести "Ташкент-город хлебный"

- видный русский революционер, большевик с 1910 г., активный участник гражданской войны, государственный деятель, дипломат, публицист и писатель. Внебрачный сын священника Ф. Петрова (официальная фамилия Ильин — фамилия матери). После гражданской войны на дипломатической работе: посол (полпред) СССР в Афганистане, Эстонии, Дании, Болгарии. В 1938 г. порвал со сталинским режимом. Умер в Ницце.


«Эсфирь», трагедия из священного писания...

Разбор перевода трагедии Расина «Эсфирь», выполненного П.А.Катениным.


«Новь»

«Охлаждение русских читателей к г. Тургеневу ни для кого не составляет тайны, и меньше всех – для самого г. Тургенева. Охладела не какая-нибудь литературная партия, не какой-нибудь определенный разряд людей – охлаждение всеобщее. Надо правду сказать, что тут действительно замешалось одно недоразумение, пожалуй, даже пустячное, которое нельзя, однако, устранить ни грациозным жестом, ни приятной улыбкой, потому что лежит оно, может быть, больше в самом г. Тургеневе, чем в читателях…».


О Всеволоде Гаршине

Критический разбор рассказов Вс. Гаршина.


La cena, pittura in muro di Giotto

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.