Аноним - [22]
Вскоре я уехал из Барнаула в Москву, где против всех ожиданий стал студентом философского факультета МГУ.
Накануне отъезда ночью, я проснулся от близкого пения. Открыв глаза, я увидел оплывающий язычок пламени в темноте комнаты. Послышался едва различимый треск, и я понял, что где‑то рядом горит лучина, но не удивился, а стал смотреть в окно с мятущейся тенью дерева, рывками открывавшей пристальный глаз фонаря. Сон, еще висевший во мне, оседал вслед за ровным шумом дождя, исчезал в голой руке, "искусанной" одеялом, в ногах, сбивших простыню, и в затекшей щеке. Я проснулся, все еще двигаясь по инерции навстречу какому‑то светлому пятну, и увидел, что это мать в ночной рубашке, с горящей лучиной в руке стоит на коленях перед стулом. Мать настороженно, будто во сне, развернулась ко мне, и на стуле стало видно маленькую иконку. Но я опять ничему не удивился. Я уже давно догадывался, что образок этот, бравшийся дедом во все морские походы и не уберегший его на суше в 18–м году, дорог ей не только как память. Я мучался этим знанием, будто таил в себе дурное, и теперь рад был сказать ей об этом, но отчего‑то молчал и только улыбался. Мы смотрели друг на друга довольно долго. Наконец мать, кашлянув, будто прочищая горло, сказала:
— Надо уезжать! Надо уезжать!
Только тут я с неприязнью обратил внимание на лучину, вдруг показавшуюся мне неуместной.
— Куда уезжать? — глупо спросил я, стараясь не выдать себя.
— Надо уезжать! — повторила она, слепо уткнувшись в меня взглядом. Затем отвернулась к иконке и снова запела, растягивая и неразличимо смешивая слова, высоко поднимая голосом имена, и, будто всплакнув на самой высокой ноте, сипло продолжала.
Я видел, что к ней вернулся припадок, впервые случившийся в ночь ареста отца. Мне было тогда 8 лет, и я до утра просидел на подоконнике, за шторой, наблюдая, как она бесконечно заправляет постель и разглаживает пальто отца, повторяя: "Рубчик… рубчик… Бог помиловал, пронесло!"
Наконец она встала с колен и, задув "свечу", пошла к своей постели. Но я долго еще не мог понять, где она: тень дерева все носилась по комнате, перемешивая догадки.
Сорок лет спустя я понимаю, что при всем безумии это был наш последний откровенный разговор с матерью. Смысл вырвавшихся у нее тогда слов: "Надо уезжать!" — мне давно ясен, как ясно все это было моему деду в 18–м году и моему отцу в 34–м. Но, как и они, я, ожидая неизбежного, думаю о другом.
Давно в юности, с бесцеремонной дотошностью воображения, способного разрушить любую реальность, это другое переносило меня в машину ОГПУ, бесконечно несущуюся вдоль наклонившихся тополей нашей улицы, медленно опускавшей удалявшуюся кирху. Затем я видел, как в зеркалах лестницы скользят фигуры, а силуэт военного на фоне цветного витража почему‑то делает мне рукой знаки. Наконец мы оказываемся в нашей квартире, и меня охватывает ослепительный кошмар книжного парада, скрывающего лист бумаги с неизвестными мне стихами.
Дальше все повторялось сначала: воображение упиралось в отсутствие памяти о том времени. Позже слова матери соединяли мертво развалившиеся на полу книги с именами Пушкина и Лермонтова в издании Глазуновых, многотомных Карамзина и обоих Соловьевых, неизбежных Брокгауза и Эфрона, Мережковского, журнала "Морской архив", Ницше, Шопенгауэра, Тургенева, Розанова, Достоевского, мелькали розовые пятна обложек Ленина, бесплотно скользил по этой груде Фейхтвангер, запрещенная книжечка о поездке в СССР которого затерялась где‑то у знакомых. И, наконец, весь этот роскошно–бессмысленный для меня тогдашнего пир имен переносился за 48 отведенных нам с матерью при высылке часов в лавку хорошо знавшего нас букиниста, памятно сиявшего нарядной полнотой, как заглавная, расписная буква на фоне безжизненного столбика строк. Рядом с букинистом — моя мать, а между ними, будто видимый боковым зрением, кто‑то третий с большим носом и белым отложным воротником, на портрете, надолго почему‑то совпавший для меня со словом "символисты", книжечки которых я спустя десятилетия суеверно "вспоминал" руками в читальном зале Ленинской Библиотеки.
С годами эти картины менялись, будто я ненадолго просыпался, ощущая театрально–неудобное свое тело, и опять проваливался в сон, становившийся все короче и тревожнее.
Так в армии, особенно на первом году, во время ночных бесконечных дежурств, я силился представить себе Петроград в 18–м году и ту тюрьму, где забили насмерть моего деда, якобы не пожелавшего сдать золото. Но мне виделась все время одна и та же серая с низкими сводами комната, в которой безобразно дергались несколько фигур вокруг черной массы на полу.
Спустя еще несколько лет все сократилось до одного жеста: рука военного берет коробку с пробками от бутылок и, подержав, ставит на место, так и не обнаружив на дне ее тот злополучный лист со стихами. Иногда виделся отец. Он молча сидит за столом и обручальным кольцом мерно стучит по тарелке, а я через годы все подстегиваю и подстегиваю тот давний сюжет, ожидая трагической развязки. Но время, видимо, уже мстило за фальшь и произвольные подстановки. Действие застывало. И даже звук тех ударов кольца о фарфор, будто увязнув на полпути, не доходил до меня, все расширяя и расширяя тоскливую, необъяснимую тишину.
Помните ли вы свой предыдущий год? Как сильно он изменил ваш мир? И могут ли 365 дней разрушить все ваши планы на жизнь? В сборнике «Отчаянный марафон» главный герой Максим Маркин переживает год, который кардинально изменит его взгляды на жизнь, любовь, смерть и дружбу. Восемь самобытных рассказов, связанных между собой не только течением времени, но и неподдельными эмоциями. Каждая история привлекает своей откровенностью, показывая иной взгляд на жизненные ситуации.
Семья — это целый мир, о котором можно слагать мифы, легенды и предания. И вот в одной семье стали появляться на свет невиданные дети. Один за одним. И все — мальчики. Автор на протяжении 15 лет вел дневник наблюдений за этой ячейкой общества. Результатом стал самодлящийся эпос, в котором быль органично переплетается с выдумкой.
Действие романа классика нидерландской литературы В. Ф. Херманса (1921–1995) происходит в мае 1940 г., в первые дни после нападения гитлеровской Германии на Нидерланды. Главный герой – прокурор, его мать – знаменитая оперная певица, брат – художник. С нападением Германии их прежней богемной жизни приходит конец. На совести героя преступление: нечаянное убийство еврейской девочки, бежавшей из Германии и вынужденной скрываться. Благодаря детективной подоплеке книга отличается напряженностью действия, сочетающейся с философскими раздумьями автора.
Жизнь Полины была похожа на сказку: обожаемая работа, родители, любимый мужчина. Но однажды всё рухнуло… Доведенная до отчаяния Полина знакомится на крыше многоэтажки со странным парнем Петей. Он работает в супермаркете, а в свободное время ходит по крышам, уговаривая девушек не совершать страшный поступок. Петя говорит, что земная жизнь временна, и жить нужно так, словно тебе дали роль в театре. Полина восхищается его хладнокровием, но она даже не представляет, кем на самом деле является Петя.
«Неконтролируемая мысль» — это сборник стихотворений и поэм о бытие, жизни и окружающем мире, содержащий в себе 51 поэтическое произведение. В каждом стихотворении заложена частица автора, которая очень точно передает состояние его души в момент написания конкретного стихотворения. Стихотворение — зеркало души, поэтому каждая его строка даёт читателю возможность понять душевное состояние поэта.
О чем этот роман? Казалось бы, это двенадцать не связанных друг с другом рассказов. Или что-то их все же объединяет? Что нас всех объединяет? Нас, русских. Водка? Кровь? Любовь! Вот, что нас всех объединяет. Несмотря на все ужасы, которые происходили в прошлом и, несомненно, произойдут в будущем. И сквозь века и сквозь столетия, одна женщина, певица поет нам эту песню. Я чувствую любовь! Поет она. И значит, любовь есть. Ты чувствуешь любовь, читатель?